Марине ни к селу ни к городу вспомнилось, что в роду у нее по материнской линии, кажется, были какие-то дворяне — не то белые офицеры, не то польские шляхтичи. Но тут она почувствовала весьма ощутимый толчок в живот — не снаружи, а изнутри, — и все генеалогические тонкости разом вылетели у нее из головы. Она опять вспомнила о том, что ее ребенок родится сиротой, и тихо заплакала от бессильной жалости к нему, к себе, а больше всего — к мужу, которого несколько часов назад похоронили в закрытом гробу.
— Ты отлично понимаешь, — продолжала Анна Александровна, — что слезами горю не поможешь. Говорят, в таких случаях надо выплакаться. Ну, так я тебе скажу, что ты уже выполнила три годовых нормы. Может быть, хватит? Тебе не кажется, что пора что-то делать?
— Делать? — дочь снова подняла на Анну Александровну заплаканные глаза. — Делать?! Что я могу сделать? Паша попытался что-то сделать. Ты видишь, что из этого получилось?
— Для начала ты можешь перестать гробить ребенка своими истериками, — уже немного мягче сказала Анна Александровна. — А что касается Павла, то он как раз и был одним из тех, кто обязан был что-то делать. Ты должна гордиться им, а не жалеть себя. Теперь у тебя совершенно не останется времени на жалость к себе, и чем раньше до тебя это дойдет, тем лучше. Я помогу, чем смогу, но могу я не так уж много, да и жить я буду не вечно. Тебе придется научиться быть сильной.
— Хватит, — проведя по заплаканному лицу рукой, зло сказала Марина. — Ты могла бы выбрать другое время для нотаций. Иногда мне кажется, что ты… что ты вообще ничего не чувствуешь.
— Хватит так хватит, — устало сказала теща лейтенанта Сивакова. — Ложись, тебе надо поспать. Ребенку это просто необходимо. Еда в холодильнике и на плите. Разогреешь сама. И не вздумай морить себя голодом! Не имеешь права, ясно?
Она почти силой уложила дочь на диван и набросила на нее клетчатый плед. Подойдя к окну, она задернула желтые шторы, отчего в комнате сразу стало сумрачно, как в забытом мавзолее. Это впечатление усиливалось все еще витавшим в воздухе слабым запахом ладана и восковых свечек. Стоя спиной к дивану, на котором лежала дочь, Анна Александровна едва заметно поморщилась — этот запах был ей ненавистен с тех самых пор, как она похоронила мужа. Ей до смерти хотелось закурить, чтобы перебить эту тошнотворную приторную вонь, но она сдерживалась, помня о ребенке.
Когда она окончательно овладела собой и повернулась к дочери, та уже спала. Ее опухшее от слез лицо выглядело несчастным и беззащитным. Анна Александровна едва слышно вздохнула. Любовь и жалость боролись в ее душе с сильнейшим раздражением. За что ей это на старости лет? Тридцать лет в школе — тяжкий крест, даже если не считать того, что довелось увидеть и пережить за стенами школьного здания. И вот теперь, когда, казалось бы, все более или менее наладилось и настало время отдохнуть, надо же было случиться такому!
Анна Александровна не стыдилась этих мыслей, потому что знала: между тем, о чем ты думаешь в минуту слабости, и тем, что ты делаешь и как живешь на самом деле, — пропасть. Она напоминала самой себе солдата, который после долгого и полного опасностей перехода едва успел устроиться на привал, как услышал команду на построение. Естественно, солдат станет в строй и пойдет дальше, но кто сказал, что он должен этому радоваться?!
Неслышно ступая по собственноручно отмытому и натертому до матового блеска паркету, она вышла из комнаты, заглянула на кухню и, убедившись, что там все в порядке, осторожно, чтобы не разбудить дочь, открыла входную дверь.
Она не знала, куда пойдет и что станет делать, но сидеть сложа руки в пропахшей смертью однокомнатной квартирке за плотно задернутыми желтыми шторами было выше ее сил. |