Повернет перстень с камнем Шинтамани – и на Севере в эту минуту воздымется в неизвестных миру, крепких смуглых руках белое девятихвостое знамя, и на нем кровью сердца, вырванного из груди врага, будет начертано последнее, Двадцать Седьмое Имя.
Может быть, это его, его имя?!
Многого хочешь, старый Богдо-гэгэн. Ты хочешь водки.
Я хочу водки, водки. Дайте мне водки. Скорее. И я согреюсь. Тепло, покой. Вот что мне надо. Я устал от войн. От вечной Зимней Войны. Согрейте меня. Защитите меня. Убаюкайте. Я усну.
Он толкнул дверь. Вошел в комнату с высокими сводами. В комнате тонко, призрачно и томяще пахло сандалом. Всюду стояли граммофоны. Их цветки-раструбы, казалось ему, медленно поворачиваются к нему. На стенах висели китайские и монгольские гравюры, рисунки и живописные работы; все они изображали сцены совокупления. Мужчина в расстегнутых штанах, из которых высовывался длинный, как у осла, темно-коричневый уд, держал над собой, ухватив под мышки, маленького роста девочку; шелковые одежды девочки свешивались до полу, сквозь разошедшиеся в стороны кружева белел живот с четко обозначенным пупком, чернели редкие волосики на любовном холме между тонких ножек. Он уже не видел, не различал фигурок на гравюрах. Он только мог погладить пальцами позолоту рамки. Гораздо больше, он помнил это, его возбуждала другая картина. Богатое ложе, шелковый балдахин, зеркала кругом – на потолке, вокруг кровати, на стенах. Любовная пара самозабвенно соединяется на ложе и отражается во многих зеркалах, повторяясь бесконечно. Мастер с ловкостью Подглядывающего изобразил тот момент, когда женщина, присев над лежащим навзничь мужчиной, садится на него верхом, направляя рукой жезл наслаждения себе внутрь, в Сердцевину Пиона.
Он не видел; он помнил. Он приказал сделать себе во дворце точно такое ложе с балдахином и точно такие зеркала вокруг. И забавлялся со своей женой, наблюдая их отражения. Их любовь уходила далеко в пространство зеркал. Далеко, далеко… ушла… Он вскинул руку, пощупал картину, которую не видел. Засохшие потеки, накаты масляной краски вздрогнули, поплыли, как живые, под дрожащей высохшей рукой. Я стар, да, стар. Но мой уд жив. Я мужчина и умру мужчиной. Наощупь он нашел ручку дверцы висячего шкафчика, рванул на себя. Нашарил початую бутылку. Откупорил. Ущупал на полке и хрустальную стопку. А закуска?.. Великий Будда простит ему отсутствие закуски. Он выпьет, сил прибудет, и он еще сегодня переспит с Эхе-дагини. А может, и с любой девочкой-наложницей, что по его приказу немедленно приведут ему эти подлые трусы, гамины-китайцы. Они пленили его, но они боятся его. Это участь всех узурпаторов. Ах, жаль, он уже никогда не увидит себя в любовных зеркалах.
Он налил стопку – слепой, не пролил и капли, – поднял, улыбаясь, и влил себе в рот. Не четыре, а лишь три священных жидкости есть на земле: водка, семя и кровь. Будучи с женщинами, он умел втягивать в себя выпущенное в любовницу семя – так, как губы втягивают из чашки горячее молоко. Это умели немногие люди на земле, посвященные.
Кто пробежал мимо него в коридоре?.. Эхе-дагини шептала ему, прислонив ракушкой ссохшуюся ручку к его уху: китайцы, от греха подальше, тайно поселили в этом же дворце, где ютятся они сейчас, бывшую жену барона Унгерна, принцессу Елену Павловну, называемую также и Ли Вэй… Почему он не окликнул ее: Ли Вэй!.. Ах, все тлен. Зачем ему какая-то девка Ли Вэй. Ему бы сейчас тоненький ломтик осетрины… лимончика кусочек ароматный… копченую медвежатину, строганину… тепло… да, так, только так должно быть тепло, радостно…
Унгерн… Он властный, он умный… Он знает, что такое Бог… Может быть, он поможет ему, старику… Может быть… Еще стопочку… еще… маленькую…
Он налил, выпил еще. Струйка водки потекла у него по подбородку, как белая кровь. Он утер рот рукавом брусничного-алого, расшитого золотыми драконами дэли. |