По наитию я решил втиснуть Каракса между ежегодником судебных протоколов провинции Жерона за 1901 год и собранием сочинений Хуана Валера. Чтобы расчистить место, я вытащил сборник поэзии Золотого века, сильно мне мешавший, и поставил на его место «Тень ветра». Прощаясь с книгой, я ей дружески подмигнул и восстановил внешний ряд стеной антологии Ховельяноса.
На этом церемониал захоронения был завершен, и я ушел, следуя засечкам, оставленным по дороге. Проходя в полумраке мимо нескончаемых рядов книг, я не мог отделаться от грусти и досады. Меня преследовала мысль о том, что, если я открыл для себя целую Вселенную в одной лишь неизвестной книге среди бесконечности этого некрополя, десятки тысяч других так и останутся никем не читанными, забытыми навсегда. Я чувствовал себя окруженным миллионами стертых из людской памяти страниц, планетами и душами, оставшимися без хозяина, уходящими на дно океана тьмы, в то время как пульсирующий за этими стенами мир день за днем беспамятел, не отдавая себе в том отчета и считая себя тем мудрее, чем более он забывал.
Я вернулся на улицу Санта‑Ана с первыми проблесками зари. Тихонько открыл дверь и проскользнул в дом, не зажигая света. Из прихожей была видна столовая в конце коридора и стол, все еще по‑праздничному сервированный. На нем стояли нетронутый торт и парадный сервиз в ожидании званого ужина. Неподвижный силуэт сидевшего в кресле отца четко вырисовывался на фоне окна. Он не спал, и на нем был все тот же выходной костюм. Кольца дыма лениво плыли над сигаретой, которую он, словно ручку, зажал тремя пальцами, указательным, средним и большим. Уже много лет я не видел, чтоб мой отец курил.
– Добрый день, – сказал он негромко, гася сигарету в пепельнице, почти полной едва начатых окурков.
Я смотрел на него, не зная, что сказать; лицо отца оказалось в полумраке, и я не видел его глаз.
– Вечером несколько раз звонила Клара, часа через два после того как ты ушел, – сказал он. – Она очень беспокоилась. Просила передать, чтобы ты ей перезвонил, во сколько бы ни вернулся.
– Я не намерен ни видеться с ней больше, ни говорить с ней, – отозвался я.
Отец ограничился молчаливым кивком. Я рухнул на первый подвернувшийся стул. Мой взгляд уперся в пол.
– Расскажешь, где ты был?
– Там.
– Ты насмерть меня напугал.
В его голосе не было гнева, даже упрека, одна усталость.
– Знаю. Прости, – ответил я.
– А что у тебя с лицом?
– Дождь… Я поскользнулся и упал.
– У этого дождя очень неплохой хук справа. Приложи что‑нибудь.
– Ерунда. Я и не чувствую, – соврал я. – Мне бы поспать. Я еле на ногах держусь.
– Прежде чем отправишься в кровать, разверни хотя бы мой подарок, – сказал отец.
Он указал на сверток, что накануне торжественно водрузил на обеденный стол. Какое‑то мгновение я колебался. Отец ободряюще кивнул. Я взял сверток, повертел его в руках, и, не открыв, протянул отцу.
– Лучше верни его. Я не достоин никаких подарков.
– Подарки делаются от души того, кто дарит, и не зависят от заслуг того, кто их принимает, – вздохнул отец. – Кроме того, его уже нельзя вернуть. Разворачивай.
В неверном свете первых лучей зари я разорвал красивую упаковку. В свертке была шкатулка полированного дерева, блестящая, с золочеными уголками. Улыбка озарила мое лицо еще прежде, чем я ее открыл. Щелчок замка показался мне столь же изысканным, как бой лучших в мире часов. Внутри шкатулка была отделана темно‑синим бархатом. И посредине, сияя, лежала вожделенная «Монблан Майнстерштюк» Виктора Гюго. Я взял ручку и поднес к свету, проникавшему с балкона. Над золотым зажимом колпачка было выгравировано:
Даниепь Семпере, 1953
Я был потрясен. |