Изменить размер шрифта - +
Саймон трудился в группе, копавшей это дело, и о Евгении свет Петровиче знал по документам. Тот на правах главаря никого не стрелял и не резал, но удостоился пожизненной ссылки – как всякий продажный чиновник ООН. Остальные “специалисты” из “Три-Эм” мотали сейчас срок в песках Сахары.

    – Невежливый ты, голубь мой, – произнес Пономарь, сгоняя с лица восторг.

    Он выпрямился и потер спину. – Я ведь чего хотел? Я ведь хотел одно словечко от тебя услышать… одно-единственное… Шепни его мне, и мы упорхнем, как птички божьи, а ты, касатик, останешься здесь полным хозяином – и даже без лишних телесных повреждений. Вот ты сказал: тамбовский волк тебе товарищ!… А мне помнится другая поговорка: земляк земляку глаза не выколет… Или выколет?… Ты как считаешь, капитан? – Он повернулся к Меле.

    – Оба, – кратко ответствовал тот, вытаскивая из кармана зажигалку. Курить он, однако, не стал; пощелкал клавишей, любуясь, как мгновенно раскаляется кончик маленького цилиндра.

    – Ну, так что же, касатик? – Мутноглазый вновь склонился над пленником. – Со мной желаешь потолковать или с капитаном? У капитана, видишь ли, к тебе претензии есть… Чего-то ты ему недодал в этой вашей Панаме… или чего-то с ним не поделил… Словом, дня не бывало в Чистилище, чтоб капитан о тебе не поминал! А он ведь не из Тулы, не из Богородицка, он – человек южный, темпераментный… Ты ведь слышал про латинский темперамент, сударь мой?

    Саймон молчал, и Пономарь, изобразив на лице сожаление, кивнул Меле.

    – Давай, мил друг, приступай. Только аккуратно… Глазки вначале не тронь, по плечу простреленному не бей и между ног не щекочи. Это мы оставим на потом. А сперва что-нибудь локальное нужно, дабы земляк мой разговорился, не потерпев особого ущерба… Он ведь у нас такой красавчик! Небось всех тульских девок с ума свел, а?

    При упоминании о девках капитан оскалился, щелкнул зажигалкой и присел рядом с Саймоном. С минуту он выбирал, откуда начать, словно гурман, перед которым разложили редкостные яства, потом потянулся к шее пленника.

    Боль была ошеломляющей. Почти такой же, как в детстве, когда Чочинга первый раз послал его в яму с раскаленным углем. Потом Дик освоил это мастерство; главным тут было не бояться, не думать о пламенном жаре, идти не спеша, но и не медля, чтоб ступни касались углей на некое краткое и вполне безопасное мгновение.

    Но сейчас мгновение длилось, и длилось, и длилось…

    – Тэрпэливый! – со злостью произнес Мела, и Саймон подумал, что мучитель его выучил русский, видно, в Чистилище, где доживали свой век сотен пять или шесть мафиози с России. Правда, среди своих звались они не мафиози и не гангстерами, а “крутыми”. Английское слово “таф” не могло отразить всю многозначность этого термина.

    Теперь Мела прижигал ему запястье. Паша-крепыш с любопытством вытягивал шею, а Пономарь брезгливо кривился и морщился. Сейчас он был похож не на голодного хорька, а на такого, который лез в курятник, да угодил в куриный помет.

    Саймон приказал себе забыть о боли. Шея, раненое плечо и рука больше ему не принадлежали; он не чувствовал их, не знал, что с ними творят, и не хотел знать. Он был совершенно спокоен; лицо – застывшее, веки опущены, ни следа испарины на висках, губы полураскрыты, дыхание – мерное, сильное. Он был на грани яви и сна, в преддверии транса цехара, и сейчас каждый из них, боль и Ричард Саймон, следовали своим путем, сами по себе, порвав ту нить, что связывала их друг с другом.

Быстрый переход