Изменить размер шрифта - +
Это у нас – общак, у нас – староста выборный, а тут, батюшка, город. Поделенный, значится, промеж бандер. Не знаю, как там у вас в столицах, а тут главаря нет. Есть сержант-вертухай – видишь рыло с серебряными подвесками у пытошной ямы? – а при нем пяток смоленских. Вроде бы за порядком присматривают, да все они, блин тапирий, в доле у огибаловских.

    – Ну, что ж, – промолвил Саймон, – и я их не обижу. Бог велел делиться.

    До Хряща оставалась пара шагов, когда тот небрежно пошевелил карабином, нацелив его в живот Саймону. Скорей пониже, и этот жест был понятен всякому воину-тай: у них, желая оскорбить, кололи в детородный орган. Так, слегка, для демонстрации превосходства… И Саймон, невозмутимо взирая на ухмылявшихся бандитов, вдруг подумал, что у тайят и людей гораздо больше общего, чем полагают ксенологи. Четырехрукие тайят не стремились к завоеваниям и власти, не избирали вождей, не верили в богов и не копили богатств, и женщины их рождали однополую двойню – что вело к иной традиции брака и странной, с точки зрения ксенологов, организации семьи. Но в главном различий не было: они ненавидели и любили, ценили отвагу и благородство, славили силy и презирали слабость.

    Как, вероятно, эти трое, мнившие себя такими сильными… Но здесь начинались различия: слабые у тайят могли селиться в землях мира, где слабость не греховна и не влечет опасности и унижений. Сильные спускались в лес, где слабости не место, и только там она была виной – так как слабый, попавший в схватку сильных, виноват всегда. Но люди, не в пример тайят, бились всюду, и всюду сила торжествовала над слабостью, а значит, слабых приходилось защищать. Или хотя бы мстить за них, за всех невинно убиенных, коль не в обычае людей делить свои земли на мирные и не мирные.

    Саймон шагнул вперед. Запахи пота, кожи и спиртного ударили а нос, ствол карабина уперся ему в промежность.

    – Ты кто, сучок? Не признаю… Гладкий, белый… Вроде ремней мы из тебя не резали? – Брови Хряща приподнялись в издевке, но взгляд оставался волчьим, настороженным.

    – Вошь кибуцная, – предположил бородач, почесывая темя. – Разве их всех упомнишь! А вот этот, – он ткнул пальцем в Проказу, – из семибратовских мозгляков. Этот за фонарем приперся. Чтоб, значит, с обеих сторон светило.

    Третий, коренастый в плаще, ничего не сказал, но приглядывался к Саймону с подозрением – может, вспоминая вопль, долетевший из придорожных кустов. А может, был он от природы молчалив и разговорам предпочитал стрельбу: ствол его карабина глядел Проказе между глаз.

    – Мне нужно это, – произнес Саймон, кивая на крест.

    – Это? – с удивлением протянул Хрящ. – А еще одна дырка в заднице тебе не нужна? – Он прищурился, потом отвел карабин и вскинул его на плечо. – Ну, раз хочешь крестик, выкупи, сучара. Что там у тебя в карманцах брякает? Не песюки? А может, камень самоцветный завалялся?

    – Денег нет. Их я в церковь отнес, на помин души отца Домингеса. Но камень найдется, горький камень… Его и отдам. Хрящ поглядел на коренастого, подмигнул бородатому.

    – Что он болтает? Камни горькие, души… не пойму… Нет денег – нет разговора! Хотя… – Какая-то мысль пришла ему в голову, и, оглядев Саймона, Хрящ ухмыльнулся и махнул рукой. – Ладно, парень! Сегодня я добрый! Хочешь крест – бери в обмен на службу. Запряжем мы тебя с приятелем в возок и прокатимся в Семибратовку, дорогой в Марфин Угол завернем и в Волосатый Локоть… Всего-то иделов! Согласен?

    За спиной у Саймона Пашка скрипнул зубами и пробормотал, потянувшись к мачете:

    – Ножик дать, брат Рикардо?

    – Нет.

Быстрый переход