|
— Где старший помощник? — спросил я.
— Я думаю, в трюме, сэр. Я видел, как он спускался в ахтер-люк десять минут тому назад.
— Скажите ему, что я на судне.
Стол красного дерева под световым люком блестел в полумраке, точно темная лужа. Над буфетом с мраморной доской висело широкое зеркало в позолоченной раме. На нем стояли две лампы накладного серебра и несколько других вещиц — очевидно, вынутых и расставленных на время пребывания в гавани. Салон был обшит двумя сортами дерева в том превосходном строгом вкусе, который господствовал в пору постройки судна.
Я сел в кресло во главе стола — капитанское кресло, с висящим над ним маленьким компасом-аксиометром — немым напоминанием о неослабной бдительности.
Многие сидели в этом кресле, сменяя друг друга. Эта мысль вдруг предстала передо мной так живо, как будто каждый из них оставил частицу себя между четырьмя стенами этого прекрасного салона; как будто некая составная душа, душа командования, внезапно шепнула моей душе о долгих днях на море и о тревожных мгновениях.
"Ты тоже! — казалось, говорила она. — Ты тоже вкусишь от этого покоя и этой тревоги в испытующей близости со своим собственным «я» — никому не ведомый, как и мы, и такой же властелин перед лицом всех ветров и всех морей, в безмерности, не хранящей отпечатков, не таящей воспоминаний и не ведущей счета жизням".
Глубоко внутри потускневшей золоченой рамы, в горячем полусвете, просачивавшемся сквозь тент, я видел свое собственное лицо, подпертое обеими руками. И я смотрел на себя с полной отрешенностью, вызванной расстоянием, смотрел скорее с любопытством, чем с каким-либо другим чувством, кроме разве некоторой симпатии к этому последнему представителю того, что по всем своим намерениям и целям было династией, непрерывной не по крови, а по опыту, по тренировке, по пониманию долга и по благословенной простоте своей традиционной точки зрения на жизнь.
Мне пришло в голову, что этот спокойно сидящий человек, которого я рассматривал, как если бы он был одновременно я сам и кто-то другой, не является, в сущности, одинокой фигурой. Он имел свое место в ряду людей, которых он не знал, о которых никогда не слышал, — на этих людей воздействовали те же силы, их души в своем отношении к скромной жизненной задаче не имели от него тайн.
Вдруг я заметил, что в салоне находится другой человек, стоящий немного боком и напряженно смотрящий на меня. Старший помощник. Его длинные рыжие усы определяли характер его физиономии, которая показалась мне сварливой на какой-то (странно сказать) жуткий лад.
Сколько времени стоял он здесь, глядя на меня, оценивая меня в моем беспечно-мечтательном состоянии?
Я был бы более смущен, если бы не заметил, что длинная стрелка часов, вделанных в верхушку зеркальной рамы как раз напротив меня, почти не передвинулась.
Я пробыл в этой каюте не больше двух минут. Скажем, три… Таким образом, он не мог наблюдать за мной дольше какой-нибудь доли минуты — к счастью. Тем не менее мне было досадно, что так вышло.
Но я не показал и виду, а неторопливо (так надо было)
встал и дружелюбно поздоровался с ним.
В его манерах было что-то принужденное и в то же время настороженное. Фамилия его была Бернс. Мы вышли из каюты и вместе обошли судно. В ярком свете дня лицо его оказалось очень усталым, худым, даже изможденным. Я как-то стеснялся глядеть на него слишком часто; его же глаза, напротив, были буквально прикованы к моему лицу. Они были зеленоватые и смотрели выжидательно.
Он с готовностью отвечал на все мои вопросы, но мое ухо уловило оттенок неохоты. Второй помощник был занят с тремя или четырьмя матросами на баке. Старший помощник назвал его фамилию, и я кивнул ему мимоходом.
Он был очень молод. Он показался мне совсем еще молокососом. |