|
Он подождал минуту, потом осторожно, точно боясь обидеть, продолжал:
— Я думаю, что нам надо беречь этот порошок, сэр.
Я могу подобрать его почти до последней крошки, а потом можно будеть просеять, чтобы не осталось стекла. Я сейчас же примусь за это. Завтрак опоздает не больше, чем на десять минут.
— О да, — горько сказал я. — Пусть завтрак подождет.
Подберите все до последней крошки, а затем выбросьте за борт, к черту!
Ответом мне было глубокое молчание, и когда я оглянулся, Рэнсома умного, невозмутимого Рэнсома — уже не было.
Пустынность моря действовала на мой мозг, точно яд.
Когда я обращал глаза к судну, передо мной вставало бредовое видение плавучего гроба. Кто не слышал о судах, несущихся наугад, с мертвым экипажем? Я посмотрел на рулевого, у меня явилось желание заговорить с ним, и в самом деле его лицо выражало ожидание, как будто он угадал мое намерение. Но в конце концов я пошел вниз, решив побыть немного с глазу на глаз со своей великой заботой. Но в открытую дверь мистер Бернс увидел, что я спустился, и ворчливо обратился ко мне:
— Ну что, сэр?
Я вошел.
— Ничего хорошего, — сказал я.
Мистер Бернс, водворенный снова на койку, прикрывал волосатую щеку ладонью.
— Этот проклятый парень отнял у меня ножницы, — были следующие произнесенные им слова.
Напряжение, от которого я страдал, было так велико, что, пожалуй, хорошо, что мистер Бернс заговорил о своей обиде. Он, видимо, принимал ее близко к сердцу.
— Что он думает, сумасшедший я, что ли? — ворчал он.
— Я этого не думаю, мистер Бернс, — сказал я. В эту минуту я смотрел на него, как на образец самообладания.
Я даже почувствовал нечто вроде восхищения перед этим человеком, который (за исключением чрезмерной материальности того, что у него оставалось от бороды)
был так близок к тому, чтобы стать бесплотным духом, как только может быть близок живой человек. Я заметил неестественно заострившийся нос, глубоко запавшие виски и позавидовал ему. Он был так изнурен, что, вероятно, должен скоро умереть. Достойный зависти человек! Столь близкий к угасанию, а во мне бушует буря, я ношу в себе страдальческую жизнеспособность, сомнения, растерянность, упреки совести и смутное нежелание встретить лицом к лицу ужасную логику положения. Я не мог удержаться, чтобы не пробормотать?
— Я чувствую, что сам схожу с ума.
Мистер Бернс уставился на меня, точно призрак; но в общем он казался удивительно спокойным.
— Я всегда думал, что он сыграет с нами какую-нибудь скверную штуку, сказал он с особенным ударением на слове «он».
Это заставило меня опомниться, но у меня не хватило ни духу, ни энергии, ни охоты вступить с ним в спор.
Моей формой болезни было безразличие. Ползучий паралич безнадежности. Поэтому я только посмотрел на него.
Мистер Бернс разразился целой тирадой.
— Э! Что там! Нет! Вы не верите? Хорошо, как же вы это объясняете? Как, по-вашему, это могло случиться?
— Случиться? — тупо повторил я. — Да, в самом деле, как, во имя всех адских сил, это могло случиться?
Действительно, если подумать хорошенько, казалось непонятным, что это было именно так: что бутылки опорожнены, снова наполнены, обернуты и поставлены на место.
Какой-то заговор, мрачная попытка обмануть, нечто похожее на хитрую месть, но за что? Или же дьявольская шутка. Но у мистера Бернса была своя теория. Она была проста, и он торжественно высказал ее глухим голосом.
— Я полагаю, что в Хайфоне ему дали за это фунтов пятнадцать.
— Мистер Бернс! — вскричал я.
Он смешно кивнул головой над приподнятыми ногами, похожими на две метлы в пижаме… с огромными голыми ступнями на концах. |