|
Разве черты его лица и его взгляд не открыли ей, что мучительная болезнь терзает его грудь, подобно орлу, терзающему грудь закованного Прометея?
Бедный, жалкий, преступный, рожденный для высшего счастья и теперь впавший в тягчайшие страдания старик во цвете лет! Молиться о нем, принести за него жертву – было, конечно, делом благочестивым и угодным богам.
И Мелисса из глубины сердца молилась мраморным изваяниям, стоявшим позади алтаря, не спрашивая себя, почему она для этого чужого ей человека, для этого кровожадного тирана, из-за которого подвергся преследованию ее брат, делает нечто такое, к чему в другое время побуждала ее только забота о любимейших существах. Но она чувствовала себя не чужою ему и не думала также о том, как далеко от него стоит она. Притом здесь ей было легко молиться, потому что с этими прекрасными мраморными статуями ее соединяли давнишние дружеские отношения.
Когда она смотрела в лицо Асклепиоса и умоляла его быть милостивым к императору и освободить его от болезни, без которой он, может быть, остался бы добрым и человеколюбивым, мраморные черты находившегося перед нею благородного изваяния оживлялись в ее глазах. Достоинство и величие, сиявшие на его челе, уверили ее, что могущество и мудрость бога довольно велики для того, чтобы исцелить всякую болезнь. Ласковая кротость, выражавшаяся на его губах, возбуждала в ее душе уверенность, что он намерен быть милостивым; мало того, ей казалось, что его каменные губы шевелятся и обещают ей внять ее мольбе.
Когда она подняла глаза на статую Гигеи, ей показалось, что сестра Асклепиоса кивает ей своею прекрасною, доброю головою с многообещающим выражением.
Она с доверием подняла выше молящие руки и обратилась к своим каменным друзьям с речью, как будто они могли ее слышать.
– Я знаю, – начала она, – что ничто не остается сокрытым от вас, великих богов; и когда вы допустили, чтобы у меня была похищена мать, мое безумное сердце роптало на вас. Но в то время я была еще неразумным ребенком, и моя душа покоилась как бы во сне. Теперь все это совершенно изменилось. Мною – вы знаете – овладела любовь к одному юноше. Вместе с этим вот здесь, внутри меня, пробудилось также понимание, что вы добры и милостивы. Простите девушке то, в чем провинилось дитя, и возвратите здоровье моему милому, который находится теперь под покровительством великого Сераписа, в его святилище, но все-таки нуждается и в вашей помощи. Ему уже лучше, и величайший из твоих, великий Асклепиос, служителей говорит, что он выздоровеет, и это, должно быть, справедливо. Но без вас дар искусства Галена принесет мало пользы, и поэтому умоляю вас: сделайте скорее здоровым моего жениха, которого я люблю. Но я желала бы помолиться еще и за другого человека. Это удивит вас, но это – Бассиан Антонин, император, которого называют Каракаллой.
С каким удивлением смотришь ты на меня, великий Асклепиос! И ты тоже покачиваешь головой, великая Гигея. И в самом деле, трудно понять – что побуждает меня, любящую другого, молиться о кровожадном убийце, за которого никто другой в империи не замолвит перед вами доброго слова по своему собственному свободному побуждению. Я сама хорошенько не знаю, каким образом мне пришла эта мысль. Может быть, это только сострадание; потому что он, кто мог бы быть счастливейшим, теперь, наверное, самый жалкий человек под солнцем. О великий Асклепиос, высокая, о высокая добрая Гигея, облегчите его страдания, превышающие всякую меру. В жертве не будет недостатка! Я принесу вам в дар петуха, и подобно тому, как он возвещает появление нового дня, может быть, и вы позволите, чтобы для Каракаллы занялась заря существования среди нового, лучшего благоденствия.
Но ты смотришь так строго, милостивый бог, как будто моя жертва слишком мала для тебя. Ах! Я охотно принесла бы в жертву козу; но я не знаю – довольно ли у меня денег для этого, потому что у меня есть только то, что я сберегла. |