И подсократила немного. В нем еще проговаривалась о некоторых трудностях нашей жизни, просила что-то прислать, но только не папины подарки: все, что было связано с памятью об отце, всегда было для меня свято!
«28 сентября 1941 г.
Здравствуйте, мои дорогие мамуся и бабуся!.. Мамочка, ты мне пиши подробно и от меня нечего скрывать, как вы живете. Ты же знаешь, что я уже большая и все понимаю. Мамочка, пиши, что вам недостает. Когда я читала ваше письмо, то очень плакала. Мамуленька, дорогая, пиши почаще. Бабуленька и мамуленька, я очень по вам скучаю. Мамочка, ты пишешь, чтобы мне помнить тебя, и бабуленьку, и папу. Об этом не может быть и речи — я никогда вас не забуду, пока буду жива… Мамочка, не надо посылки. Ничего не надо в еде. Ты зря деньги не трать, потому что здесь нас кормят и поят сытно, а тебе пригодится… Мамуленька, помни свою дочь Таню. Мамочка, дорогая, пиши, как вы живете, пиши чаще. Целую тебя и бабулю еще сто миллионов раз. Таня Фейнберг. Присылай как можно больше карточек».
Письмо написано всего лишь через две недели после приведенного выше, но тон его меняется. Видимо, уже дошли до нас тревожные сведения о положении на фронте вблизи Ленинграда. И я уже ни о чем, кроме фотографий родных, не просила. И обещала самое важное для мамы и бабушки: «Я никогда вас не забуду, пока буду жива!» Это одно из немногих обещании, данных за всю мою уже долгую жизнь, которое я выполнила сполна.
«29 октября 41 года.
Здравствуйте, мои дорогие мамуленька и бабуленька! Как вы живете? Как ваше здоровье? Мамочка, мне трудно выполнять уроки, потому что нет бумаги. Хорошо, что ребята хорошие — дают бумагу, и я делаю уроки и хорошие отметки получаю… Нас кормят сытно, только я о тебе и бабуленьке беспокоюсь… Пиши, пожалуйста, почаще и пришли твою, бабуленысину и всех остальных карточки. Поцелуй всех-всех и передай привет. Целую тебя и бабуленьку. Твоя дочь Таня».
Дальше идет единица с пятнадцатью нулями.
В том письме, видимо, полученном через месяц, дочь-внучка старается успокоить любимых: «Нас кормят сытно, только я о тебе и бабуленьке беспокоюсь…» А между тем осень и зима 1941–1942 годов были самыми трудными, голодными и холодными: не подготовленными к зимовке во всех отношениях.
Остальные письма уже не могли дойти до адресата: кольцо блокады сомкнулось!
Поэтому я пишу в Москву:
«3-го декабря 41-го года. Дорогая тетя Зиночка!.. Пишет ли вам моя мамочка? Что вы знаете о ней? Сейчас у нас частенько бушуют вьюги. Тетя Зина, как у вас в Москве, много ли разрушенных домов или нет? Как с питанием? Здесь нам выдают в месяц 7 кг. 200 гр. муки и больше ничего…»
Ну, что сказать? Уезжали летом, ненадолго. На ногах у меня были парусиновые туфельки, несколько летних платьев и курточка из плюша, перешитая из моего детского пальтишка. Зима же сорок первого — сорок второго годов, повторюсь, выдалась небывало суровой. Валенки у нас были одни на всех «желающих» погулять. В школу я бежала, как будто сдавала кросс, чтобы не отморозить ноги. Но все-таки заболела воспалением легких как раз под Новый, 1942-й, год. Все дети торжественно сидели за столами, а новогодним угощением стали лишь небольшая чашечка какао и белая булочка. Меня завернули в одеяло. Посадили на мое место, но ртуть градусника поднялась до последней отметки… и я не смогла выпить то какао и съесть ту булку. Кто-то сделал это за меня — всю свою жизнь я помню об этом. Голодные круглосуточно, не согретые родительской заботой, уставшие от непосильного для нас, таких еще не взрослых, физического труда (к примеру, весной, когда мы уже вскопали вручную отведенную колхозом целину под огород и посадили овощи и картошку, так чтобы полить их, старшие ребята, а их было всего несколько, должны были вычерпывать из колодца по сорок ведер воды и донести их до грядок. |