Затем и постукивание колыбели и песня на секунду стихали и раздавались воркующие восклицания:
– Бог да благословит твои бриллиантовые глазки! И нежные щечки! И вишневый ротик! И миленькие ножки! И каждый кусочек тельца!
После этого моленья стук и пенье возобновлялись, и «Пестрая корова» начиналась сначала. Так обстояло дело, когда Тэсс открыла дверь, вошла и остановилась у порога, обозревая представившуюся ее глазам картину.
Несмотря на пение, от этой комнаты повеяло на девушку невыразимой тоской. После веселого праздничного дня – белых платьев, букетов, ивовых жезлов, пляски на зеленом лугу, вспышки нежного чувства к незнакомцу – этот желтый тусклый свет одной-единственной свечи, озарявший тоскливую картину… Какой резкий переход! Однако она почувствовала не только болезненное разочарование, но и леденящий укор совести оттого, что не вернулась раньше, чтобы помочь матери в домашних делах, а веселилась на лугу.
Ее мать стояла, окруженная детьми, как оставила ее Тэсс, – стояла, склонившись над лоханью, занятая стиркой, которую, как всегда, отложила с понедельника до конца недели. Из этой лохани извлечено было накануне – Тэсс почувствовала мучительные угрызения совести – то самое белое платье, которое она так небрежно запачкала зеленью у подола, гуляя по росистой траве, – платье, выжатое и выглаженное руками ее матери.
По обыкновению, миссис Дарбейфилд балансировала перед лоханью на одной ноге, а другой покачивала колыбель младшего ребенка. Качалка, на которой стояла колыбель, столько лет выдерживала тяжесть стольких детей, что от трения о каменный пол полозья ее стали почти плоскими; поэтому колыбель, качаясь, резко подпрыгивала, и младенец перекатывался из стороны в сторону, словно ткацкий челнок. А миссис Дарбейфилд, возбужденная собственным пением, раскачивала колыбель со всем пылом, какой сохранился в ней после длинного дня возни с лоханью.
Тук-тук, тук-тук – стучала колыбель; пламя свечи вытянулось и заплясало, вода капала с локтей матери, песня бойко мчалась к концу куплета, а миссис Дарбейфилд смотрела на свою дочь. Даже теперь, обремененная детьми, Джоан Дарбейфилд по-прежнему страстно любила петь. Какая бы песенка ни проникла из внешнего мира в долину Блекмур, мать Тэсс запоминала ее в течение недели.
До сих пор еще можно было уловить в лице женщины свежесть и даже миловидность молодости, и было ясно, что очарование, каким могла похвастаться Тэсс, является преимущественно даром матери и, следовательно, наследием не рыцарским, не историческим.
– Дай-ка я покачаю колыбель, мама, – мягко сказала дочь. – Или, может, мне снять праздничное платье и помочь тебе выжать белье? Я думала, ты давным-давно кончила.
Мать нимало не сердилась на Тэсс за то, что та ушла надолго и предоставила ей одной заниматься домашними делами; да она и редко попрекала ее за это, почти не нуждаясь в помощи Тэсс, ибо ее обыкновением было облегчать себе дневные труды, откладывая их на будущее. А сегодня вечером она была в настроении еще более радужном, чем обычно. Девушка не могла понять, почему мать смотрит на нее мечтательно, озабоченно, восторженно.
– Ну, я рада, что ты пришла, – сказала мать, допев последнюю ноту. – Я сейчас схожу за твоим отцом, только прежде мне хочется рассказать тебе, что случилось. Ты, милочка моя, глаза, вытаращишь, когда узнаешь!
– Это случилось, пока меня не было дома? – спросила Тэсс.
– Да!
– Уж не потому ли отец ехал сегодня таким барином в карете? Зачем он это сделал? Я готова была сквозь землю провалиться от стыда!
– Все потому же! Оказывается, мы самые что ни на есть знатные люди в целом графстве… наши предки жили задолго до Оливера Кромвеля, еще при турках-язычниках, – и у нас есть памятники, склепы, щиты, гербы и бог его знает что еще. |