|
— Молодец, — прошептал Шуня, — молодец.
Оконные створки распахнулись изнутри. Люди посыпались в квартиру черной чечевицей. Они внезапно стали крошечными, мелкими, черными зернами, бисеринами черной прощальной икры. Что они делали в чужом ночном жилище? Черная людская дробь раскатилась по углам. Из тьмы раздались придушенные крики. Вопль прорезал черный воздух. Исса стоял бледнее снега. Он молился.
— Ты! На стреме! — прорычала, высунувшись из окна, голова. — Следи! Не то!..
Блеснул черный ствол револьвера. Вот они все уже снова на синем снегу, перед ним. В руках чемоданы. Узлы. Кто-то за пазуху толкает шуршащее, жесткое, бумажное. Кто — дышит тяжело, и запах несет на себе, на одежде, соленый. Исса ноздри раздул. Кровь! Кровью пахнет.
Не севрюгой, не балыком, не соленой семгой, а кровью.
А может, и севрюгой, и белугой, и осетром, и икрой, и балыком?!
И это только сон, и он сейчас проснется у костра, и обведет глазами верблюдов, и ветер отдует воловью шкуру от входа в палатку, и далеко в ночи, на крепостной городской стене, разнесется клич третьей стражи: «Оэ-э-э-э! Оэ-э-э-э-э!»
Нет. Не сон. Жизнь. Все слишком настоящее.
— Валим! Пора! Ты! В Багдаде все спокойно?! Или как?!
Ствол уперся Иссе в бок. Он отвел рукой черное железо.
— Нет, — сказал он спокойно. — Не спокойно. Неспокойно в Багдаде.
— Что ты мелешь! — Лицо Шуни стало вспучиваться мелкими подкожными рисинами, будто на глазах — прыщами покрываться. — Что…
И тут Исса сказал медленно и внятно, и громко, чтобы все слышали:
— Вы никогда больше не будете воровать. Вы никогда больше не будете убивать.
— Что-о-о-о-о?! — Шуня выше поднял револьвер. — Вы все слы-ы-ы-ы-ы…
— Вы сейчас внесете обратно в дом все вещи и деньги. Вы вынесете из дома вон, на снег, людей, которых вы сейчас убили. Вы положите их на снег лицом к небу, — продолжал Исса. — Вы вытащите на снег из дома старый шкаф, разломаете его на доски и из досок сколотите мертвым гробы. И вы понесете мертвых в гробах на кладбище, оно здесь у вас совсем рядом. И я пойду с вами. И вы будете копать мертвецам могилы. И похороните их. И встанете на снег на колени и помолитесь за них. И больше никогда, никогда не убьете. И не украдете. Никогда. Никогда.
— Идио-о-о-о-от! — шепотом крикнул Шуня. Револьвер в его руке прыгал. — Сам моли-и-и-ись! Перед сме-е-е-е…
Шуня озирался по сторонам. Творилось непонятное. Напарники белели хуже снега. Прозрачными, призрачными становились лица их. Иной человек валился боком на снег, будто кто отравил его. Корчился в кашле. Слюна тянулась изо ртов белыми плетями. Кто-то бил себя по голове, будто бил в барабан. Катались по снегу. Живые бочонки. Пустые коньячные бутылки. Пустые банки из-под красной, черной икры. Пустые кости и кожа, а под ними — впервые освобожденный дух; и очень больно это оказалось. Кто-то вскочил со снега. Пьяно, жутко смеялся. Кто-то уже пауком полез обратно в окно. И оконная створка слюдяным, серебряным флагом дергалась на ветру, моталась.
— Черт! — крикнул Шуня и выстрелил в воздух. — Куда!
Не слушали его. Не слышали. Глядели только в лицо Иссе. Пятились. Ползли по снегу, протягивая руки к ногам Иссы, трогали крючьями пальцев его ноги. Его нищие, грубо подшитые войлоком и свиной кожей катанки.
И уже тащили, выталкивали из окна минуту назад убитых людей — маленькую девочку и, верно, ее мать, длинноволосую молодую женщину с лошадино-длинным лицом, и голые, худые ребра женщины меж клочьев изодранной в последней борьбе рубахи сверкали в лунном свете деревяшками ксилофона, а труп девочки испуганно, грубо, как собачий мосол, бросили на снег, и вокруг мертвого ребенка образовалась белая, чистая пустота. |