|
— ТИГАНА!
Этот крик прозвенел над площадью, вдоль улиц, донесся до окон, из которых смотрели люди, пролетел над крышами домов, уходящими на запад, к морю, или на восток, к храмам, и намного дальше — звук, имя, скорбь, брошенные в ясность весеннего дня. И хотя четверо купцов не могли удержать в памяти это имя, хотя солдаты не могли его запомнить, но женщины у окон, и стоящие рядом дети, и мужчины, застывшие на улице и на площади, ясно его расслышали, и впустили в себя, и они-то смогли услышать и запомнить гордость, звучавшую в этом уносящемся крике.
И, оглянувшись вокруг, солдаты ясно это увидели и поняли. Это было написано на лицах стоящих вокруг них людей. Он сделал только то, что они сами ему приказали, но игра вывернулась наизнанку, она пошла не туда, куда надо, что они смутно поняли.
Конечно, они их избили.
Кулаками, ногами, повернутыми плашмя клинками мечей, чтобы уберечь лезвие. Наддо тоже — за то, что он присутствовал и, таким образом, был участником. Но толпа не рассеялась, что обычно происходило, когда кого-то избивали. Они смотрели в молчании, неестественном для такого количества людей. Единственным звуком были удары, так как ни один из мальчиков не закричал, а солдаты молчали.
Когда все было кончено, они разогнали толпу, с угрозами и проклятиями. Собираться в толпу было незаконно, пусть даже они сами ее собрали. Через несколько секунд никого не осталось. Только лица за полузадернутыми шторами в окнах верхних этажей смотрели на площадь, пустую, если не считать двух мальчиков, лежащих в оседающей пыли. На их одежде ярко выделялись пятна крови. Вокруг пели птицы, они не замолкали на протяжении всей сцены. Дианора это запомнила.
Она заставила себя остаться на месте. Не бежать к ним вниз. Позволить им справиться самим, это было их право. И в конце концов она увидела, как ее брат поднялся, медленно, рассчитывая движения, словно глубокий старик. Увидела, как он заговорил с Наддо, а потом осторожно помог ему встать. А затем, как она и предвидела, брат, испачканный, окровавленный, сильно хромая, повел Наддо на восток, не оглядываясь, к тому месту, где их ждала сегодня работа.
Дианора смотрела им вслед. Глаза ее оставались сухими. Только когда они повернули за угол в дальнем конце площади и пропали из виду, она отошла от окна. Только тогда разжала побелевшие пальцы. И только тогда, вдали от всех взоров за опущенными шторами, она позволила прорваться слезам: слезам любви, жалости к его ранам и огромной гордости.
Когда мальчики в ту ночь вернулись домой, они со служанкой нагрели воды и приготовили им ванну, а потом как умели стали лечить их раны и черно-багровые синяки.
Позже, за ужином, Наддо сказал, что уходит. Сегодня же ночью, сказал он. Это уже слишком, сказал он, неловко ерзая на стуле и обращаясь к Дианоре, так как ее брат отвернулся после первых слов Наддо.
Здесь нельзя жить, говорил Наддо с настойчивой страстностью, еле шевеля разбитыми и распухшими губами. При таких жестоких солдатах и еще более жестоких налогах. Если молодой человек, такой, как он сам, надеется что-то успеть в жизни, сказал Наддо, ему следует убираться отсюда. Он говорил с отчаянием, его глаза умоляли о понимании. Он все время бросал нервные взгляды на ее брата, который теперь совсем повернулся к ним спиной.
— Куда ты пойдешь? — спросила его Дианора.
— В Азоли, — ответил он. Это суровый, дождливый край, невыносимо жаркий и влажный летом, это всем известно. Но там есть место для свежей крови. Жители Азоли приветливо встречают приезжих, как он слышал, более приветливо, чем на барбадиорских землях на востоке. Он бы никогда не пошел в Корте или Кьяру. Люди из Тиганы туда не переселяются, сказал он. Ее брат на это что-то буркнул, но не обернулся; Наддо снова взглянул на него и глотнул, адамово яблоко подпрыгнуло в его горле.
Еще три молодых человека планируют уйти, сказал он Дианоре. |