Представляю, каково ему теперь. Он опасается, что Мартин жив, но сошел с ума.
Джеффри медленно повернулся к ней и заговорил с нарочитой жесткостью, направленной, в первую очередь, на себя самого:
— А ты-то как, милочка? Ты-то сама на что надеешься?
Она вздохнула и откинулась назад, вытянув длинные стройные ноги и вонзив высоченный каблук в джутовый коврик. Ее глаза глядели на него абсолютно честно.
— Я знала, что придется все это тебе рассказывать, Джеф, так что я все продумала, — она говорила очень медленно, и оттого каждое слово звучало тяжко и убедительно. — Я тебя люблю. Это правда. Теперь, пережив эти пять лет, я стала совсем другая, и эта другая ужасно любит тебя и будет любить всегда, — по крайней мере, мне так кажется здесь и сейчас, в этом вот такси. Но когда мне было девятнадцать, я любила Мартина, и когда я узнала, то есть когда я стала считать его погибшим, я думала, что и сама умру! — она помолчала. — В каком-то смысле так и получилось. Твоя Мэг — уже совершенно другое существо.
Джеффри Ливетт почувствовал, что плачет. Во всяком случае, у него защипало в глазах и все как-то поплыло перед ними. Рука его сильнее сжала тоненькую руку в перчатке, приподняла ее и снова с нежностью положила на сиденье.
— Как глупо получилось, — произнес он. Мне не следовало задавать тебе подобных вопросов, моя дорогая, дорогая девочка. Слушай, я верю, мы с тобой все одолеем, все у нас будет по полной программе. И сбудется все, о чем мы с тобой мечтали — и малыши, и дом, и счастье, и даже шикарная свадьба. Все обойдется, клянусь тебе, Мэг. Наверняка все обойдется!
— Нет, — спокойно возразила спутница. Ей, как всем женщинам подобного типа, была свойствена мягкая настойчивость. — Я хочу рассказать тебе, Джеффри, ведь я все обдумала, и мне хочется, чтобы ты знал, чтобы ты хотя бы понимал мои поступки. Видишь ли, это письмо может означать ровно то, что оно значит, и возможно, уже через час я буду беседовать с Мартином. Я все думала, как это будет ужасно для него. Понимаешь, я забыла его. Единственное, что я помню и чего боюсь — это что мне придется сказать ему про собаку.
— Про собаку? — переспросил он недоуменно.
— Да. Старый добрый Эйнсворт. Он околел вскоре после того, как Мартин — по всей видимости — погиб. Мартин этого не вынесет. Он так любил пса. Они могли часами сидеть, не сводя друг с друга глаз. Ужасно, но мне и в самом деле чаще всего вспоминается именно это. Пижама Мартина и плотная коричневая шерсть Эйнсворта. Оба сидят, уставившись друг на дружку, и совершенно счастливы.
Свободной рукой она сделала неопределенный жест. Его мгновенная дуга выхватила из утраченного мира авиарейдов и завтраков на ходу в переполненных ресторанах, из мира гостиниц и вокзалов, из мира цвета хаки и солнца, из военного хаоса островки украденного покоя.
— Когда он воевал в Пустыне, он сочинил для Эйнсворта стихи, — для меня, знаешь ли, он ничего подобного никогда не писал, а для Эйнсворта одно все-таки сложил, — ее хрипловатый голос уже вернулся в этот нынешний, сырой и ненастный мир. — Я эти стихи всегда помнила. Он прислал их сюда, надо полагать, Эйнсворту лично. Ты ведь даже не представлял, чтобы Мартин писал стихи, правда? Там было так:
Она умолкла. Ливетт не шевелился. Ледяной туман, проникнув в машину, словно превратился в кого-то третьего. В конце концов, пришлось сделать усилие, чтобы сказать хоть что-нибудь.
— Странный парень, — пробормотал Джеффри.
— По-моему, нет, — было видно, что она изо всех сил старается вспомнить его. — Он ведь был тогда солдатом, понимаешь? Он был им все то время, что я его знала.
— Боже мой, ведь это верно! — он узнал, наконец, тень своей собственной юности в том причудливом военном прошлом, отступающую все дальше и дальше с каждым уходящим днем. |