|
И, не останавливаясь, зашагала дальше, навстречу сверкнувшему за деревьями изгибу реки.
Я подошел к реке последним. Обычно за лето Шача мелела, как глубокие пролысины, обнажались песчаные откосы. Сейчас же она была многоводна, широка. Долго лившие до этого дожди сделали свое дело. Никифор покричал перевозчика, но никто не откликнулся. Тогда он, чему-то ухмыляясь, спустился по тройке к тальнику, отвязал лодку и, сев за весла, мотнул нам головой. Глафира легонько толкнула меня вперед, затем шагнула за мной. Я оказался в лодке как раз на среднем сидении, между Глафирой и Никифором, лицом к лицу с последним.
Отчалив от берега, Никифор, все так же ухмыляясь, спросил:
— Об чем договорились?
— Он, батя, все понял, — отозвалась Глафира. — Он не будет винить нас…
— Так? — нацелил Никифор на меня большие зеленые зрачки.
Свет их плеснул на меня холодом, и я невольно вздрогнул, а язык словно прилип к гортани.
— Ладно. Молчание — знак согласия! — ответил он за меня. Посмотрев на противоположный берег, который тоже был безлюден, Никифор стал грести сильнее; лодка, разрезая носом мутную воду, ускоряла ход; слышались только всплески весел и стук волн о борта.
«Что это он заторопился, погнал? — недоумевал я. — И зачем она, Глафира, так сказала? Решила за меня? А кто ее просил? Кто?» Я мгновенно обернулся, обернулся, должно быть, тогда, когда она не ожидала, и встретился с ее взглядом, с ею глазами. Они в этот миг были такие же, как у Никифора, — холодные. Она попробовала улыбнуться, но сразу не смогла растопить этот холод.
Я медленно отвел от нее взгляд. В ушах тотчас прозвучали слова матери: «Хваты, хваты!»
— Ты что, Кузеня? — встревоженно спросила Глафира. — Быть, испугался чего…
— Ничего не испугался.
— А сам, быть, переменился.
— Это ты переменилась. Ты и дядька тоже, оба…
— Тиха! — прикрикнул на меня Никифор. — Ишь раскипятился. Я могу и остудить. — Он выпустил из рук одно весло, а другое вынул из уключины, поднял. Угрожающе нависло оно над моей головой.
Единственно, что я приметил, так это то, что лодка была уже на середине, что до обоих берегов было далеко и что течение быстрое, с коловертями, будто река всполошилась.
— А-а, глядишь, где мы. На середине, на самом подходящем месте. Самое время здеся последний разок поговорить по душам… — расплывался Никифор в недоброй усмешке. — Стало, с чего начнем? Нет, консомолец, теперча ты молчком не отделаешься. Говори как на духу, что покажешь на суде? Слышишь — нет?
Я молчал.
А весло все так же угрожающе висело над головой. Вот-вот Никифор опустит его, и я окажусь в реке, и меня не будет. Свидетели? Их нет!
«Михайлыч, где ты, что я могу без тебя?» Я вызывал его, и как при вспышке молнии на момент возникало передо мной его худое, измученное болезнью лицо с черными жестковатыми бровями, какие мне запомнились еще с прошлого года, когда я подавал заявление о приеме в комсомол. «Все ли продумал? — спрашивал он тогда меня. — Причастность к комсомолу обязывает не к легкой жизни, а к борьбе. С сего дня ты будешь на примете у всех нечестивых. — Тут он усмехнулся и пояснил: — Старик мой так пакостных людишек называл. Держись, парень!»
— Ты что — молвы лишился? — словно издалека донесся до меня голос Никифора.
Я поднял голову. Весло все еще висело надо мной. И оно как бы все ширилось, росло. Меня охватила ярость. Не думая уже о том, что я, шестнадцатилетний жиденький безусый парнишка, против него, сутуловатого ширококостного лешака, сущий слабачок, закричал:
— Бей! Чего же? Ну!. |