В гридню ввалились Потап и Васька, грузно бросили на пол что-то завернутое в ковер.
Васька, отерев пот со лба, стал возбужденно рассказывать:
– Набрехал об каменьях… Мы его как повели, а он, вихлявый, шасть по лестнице! Я – за ним! Он – к подвалу!.. Тут я его настиг и маненько обухом по затылку огладил…
Васька отвернул угол ковра. Незда лежал, скорчившись, кровь запеклась у него на затылке, с шеи свешивалась на цепочке печать посадника – лев грозно заносил лапу.
Васька снова укрыл тело. Обращаясь к Потапу, сказал:
– Бери за другой край, понесем на Волхов топить, народ порадуем!
На улице, у ворот, ношу встретили криками:
– Любил, обидитель, других топить – ноне сам поплавай!
– Рада б курица не идти, да за крыло волокут!
– Зло развел, криводушный!
Протиснулась старуха в рваной одежде: отвернув угол ковра, сказала, будто Незда мог ее слышать:
– Это бог тя наказал за внука, что ход под землей тебе рыл… – И плюнула на труп.
Высокий, косая сажень в плечах, новгородец, поглядев на Незду, произнес удивленно, словно про себя:
– По бороде – апостол, а по зубам – собака…
И тут же раздались голоса:
– Изберем Авраама!
– Авраама посадником!
– Авра-а-а-ама!
– Щенка Незды – в прорубь!
В открытые ворота хлынула толпа, побежала крутой дубовой лестницей, сенями, что висели в воздухе на подпорках. Лаврентия в хоромах не нашли и, переломав все, что попалось под руки, поделив меж собой запасы погребов и житниц, бросились ко дворам бояр Захара и Анастасия.
Когда Лаврентий возвратился домой, толпы уже не было. В сенях валялись в щепу разбитые лавки, ножки от стола, осколки посуды. Под лестницей увидел переломанный посох отца с изображением его головы: казалось, Незда продолжал язвительно улыбаться, глядя на разрушение. Лаврентий сразу взмок от страха.
Откуда-то вылез, весь в паутине и пыли, Онаний, стал рассказывать молодому господину, как потащили к реке топить его отца, а матушку не тронули, и она схоронилась у соседей; как все Нездины холопы, кроме него, Онания, попрятались, а иные вместе с татями подались в город.
Лаврентий вошел в гридню отца. Среди разорванных долговых берест увидал одну, уцелевшую, поднял ее с пола:
«Село Овсеево – 60 белок; Мохово – 33; Васильево – 40, полоть мяса, солод. Гришка Екуев – 3 куницы; Фока – 6 белок. Купил у Филиппа росомаху, а у Есипа пять лис…»
Лаврентий спрятал расписку – пригодится. Радостно подумал: «Теперь я владелец всего… Должность отца перейдет. Главное – поживу как любо».
Отца нисколько не было жаль, при жизни его чувствовал презрение к себе и платил за то страхом и тайной неприязнью. Отец говорил с ним редко, нехотя, с пренебрежением цедя сквозь зубы.
«Ольге еще подарок сделаю, – промелькнула мысль, и Лаврентий улыбнулся: – Не пробраться ль к ней дворами? Тимофей-то сидит, да и мне там безопасней». О том, что Тимофея схватили, слышал на улице.
Невольно вспомнил совместные с Тимофеем детские игры, бой при Отепя, заступничество Тимофея в ладье, и что-то, похожее на укор совести, шевельнулось у него в душе.
Лаврентию стало жаль Тимофея, захотелось помочь ему в беде. Но эти мимолетные чувства, скорее навеянные воспоминаниями, чем добротой сердца, вытеснил голос отца. «Всяк человек – ложь», – произнес он, и Лаврентий даже вздрогнул, оглянулся. Нет, он был один.
«А я чем лучше других? – мысленно успокоил себя Лаврентий. – Какое мне дело до Тимофея, до всех на свете? Лишь бы мне хорошо было». |