Изменить размер шрифта - +
Ей и в голову не приходит, что именно ее обеды отпугивают меня… И вот, забыв о своем единственном призвании, сидит она, одинокая, всеми забытая, в неуютной, почерневшей от копоти квартире, в своем привычном углу – на кушетке у окна, словно старая кошка, грузная, пришибленная. Это ее давнишнее занятие – сидеть, пригорюнившись, у окна: тут и на свет божий можно поглядеть, и подремать. Мне начинает казаться, что она все меньше глядит на белый свет и все больше пребывает в дремоте. В дремоте, усталости и апатии, за которыми неминуемо последует вечное забытье.

А двумя этажами выше, вероятно, так же сидит и дремлет моя тетушка. Сейчас, после хлопот с приготовлением баницы и новогоднего вечера, жизнь кажется ей лишенной всякого смысла, и ностальгическая мысль уносит ее в прошлое, когда она вклинилась в семейную жизнь своей сестры, чтобы и самой вкусить этой семейной жизни, которой, по воле жестокой судьбы, была лишена, и чтобы распоряжаться мною как собственным сыном, а по праздникам демонстрировать Рашко свое кулинарное искусство и, пользуясь языком зеленого салата, баклажанов и свёклы – как влюбленные пользуются языком цветов, – убеждать того самого Рашко, что, делая выбор между сестрами, он совершил роковую ошибку.

Моя тетушка. Все же иногда она решала за меня задачи и не только щипала, но и ласкала своей тощей, пропахшей валерьянкой рукой. И оба эти действия – и ласка, и щипки – были проявлением одного чувства – любви, признаться, слегка деформированной, но что только не деформирует эта жизнь, когда швыряет тебя в одиночество, а потом в истерию…

Моя тетушка. Она по‑своему любила меня и, вероятно, сама таскалась по зимним улицам, чтобы купить мне традиционную пару новогодних носков. Она выбирала их со стыдливо скрываемой любовью, тогда как я в поисках традиционной шали для нее испытывал только досаду. Говорят, даже растение чахнет, если не окружить его вниманием и заботой, а этой женщине за всю жизнь никто не выказал пи капли любви. Даже я.

Да, лес моих сновидений еще не окутал меня своим мраком, я все еще бреду по опушке – безрадостной, неприютной, пронизанной отсветами и отзвуками дня. II мысль моя произвольно обходит стороной близких и далеких людей, но меня грызет это странное чувство жалости, это идиотское чувство жалости – я нарочно подтруниваю над ним, пытаюсь заглушить в себе голос сострадания, однако заглушить не удается, и, не знаю почему, мне больно за них: за моего отца, которого уже нет, и за его жену, о которой ни слуху ни духу, и даже за Бистру – какое падение! – даже за Бистру.

И, может быть, только теперь, устыдившись собственного падения, я наконец засыпаю.

 

Глава десятая

 

– Лизы нет, – тороплюсь я сказать, когда Владо, просунув голову в дверь, заглядывает в комнату.

Лизы и в самом деле нет. Она, как бывало и раньше, исчезла на день‑два. Это никого не тревожит: теперь мы знаем, что она поехала проведать ребенка.

– Ясно, – отвечает Владо, входя ко мне. – Потому‑то я и пришел.

– Значит, предстоит мужской разговор. И, вероятно, на женскую тему.

Он садится, хотя я его не приглашаю, берет сигарету, хотя я ему не предлагаю, закуривает, обводит глазами комнату.

– У вас уютно. Извините, конечно, но когда я пришел к вам первый раз, здесь было довольно убого.

Неопределенно кивнув, я жду продолжения.

– Не знаю, говорила ли вам Лиза… Наши отношения идут к тому – в общем, к женитьбе.

Гость смотрит, какое впечатление произвела на меня эта потрясающая новость, и я снова киваю.

– Но вам ведь понятно, что слово «женитьба» связано со словом «жилье»… Вопрос непростой, и прежде чем обсуждать его с Лизой я решил поговорить с вами.

– Почему «непростой»? У вас самая лучшая комната в квартире.

Быстрый переход