Изменить размер шрифта - +

Другой кабинет, который был для меня сегодня куда важней, встретил меня с холодностью. Холодность была и во всей атмосфере, и на редакторском лице, усталом, Желтом на желтом фоне стены.

– Хорошо, что пришел, – произносит без особого энтузиазма Искров, указывая рукой на кресло у стола, безобидное, старое; оно мне напомнило почему‑то кресло зубного врача. – Хорошо, что пришел, – повторяет редактор. И чтобы я не строил особых иллюзий, поясняет: – Мне хочется все у себя расчистить – я ухожу в отпуск. Кофе будешь пить?

Я киваю – не потому, что жажду сейчас его кофе, а в надежде, что, может, хоть чашечка горячего кофе немного согреет душу в этой холодной обстановке.

Кофе принесен, выпит и забыт, а Искров все еще не начинает разговора, ради которого меня пригласил. Он перекладывает с места на место разные бумаги, сортирует их по папкам – словом, расчищает стол, будто никакого посетителя у него нет. Наконец, когда расчищать больше нечего, редактор вытаскивает из ящика объемистую рукопись; эта синяя полиэтиленовая папка мне хорошо знакома.

– Так речь идет о твоем романе, – говорит Искров и для пущей наглядности похлопывает по папке своей костлявой ладонью.

В эту напряженную минуту моя рука тянется к сигаретам, хотя у меня уже горчит во рту от курения. Я кротко сижу, курю и любознательно слушаю вступительное слово редактора о достоинствах художественной документалистики вообще и о моих находках прозаика в частности. Курю и жду, что же последует за этим.

Не знаю, кому принадлежат слова: «Если фраза делится пополам частицей «но», то в этом случае единственно важная – вторая часть фразы». Дошла очередь и до нее.

– В сущности, у меня только два замечания, – продолжает редактор. – Первое касается художественной стороны, второе – содержания. Повествование мне все еще кажется сырым, гетерогенным, оно не воспринимается как беллетристический сплав. В общем, где звучит, а где слышен гул пустоты. В одних случаях ты не в меру обстоятелен, в других как будто забываешь, что люди находятся в конкретной обстановке, на них что‑то надето, они двигаются, короче говоря – полный вакуум в отношении пластики.

Он еще какое‑то время продолжает развивать мысль о беллетристическом сплаве и пластическом вакууме и даже приводит некоторые страницы в качестве примеров, отмеченные им в конце рукописи. Потом объявляет:

– Но самое главное мое замечание касается сюжета. Неожиданно сменив сухой рецензентский тон на дружески задушевный, редактор спрашивает:

– Скажи на милость, где ты ухитряешься их раскапывать, этих типов?

Вопрос слишком прямой, чтобы делать вид, будто он относится не ко мне, а к кому‑то другому.

– Зачем раскапывать? Их вокруг нас сколько угодно.

– В том‑то и дело; если их вокруг сколько угодно, то непонятно, почему мы должны начинять ими книги. Бездушные чиновники, взяточники, мелкие карьеристы, мелкие мошенники…

– С крупными труднее.

– Заброшенные стройки, разрушенные семьи, квартирные скандалы, неурядицы, кутерьма… Зачем тебе понадобилось все это?

Он в явном недоумении. Я – тоже. Так что мы сидим и смотрим друг на друга с недоумением.

– Пойми меня правильно. Я не ратую за лакировку. Но если уж брать мерзавца, то пусть это будет мерзавец большого калибра, внушительный, пусть он явится причиной глубокой драмы, пусть он шокирует, возмущает, заинтриговывает. А твои мошенники какие‑то все мизерные, серые, безликие… Смотришь на него и задаешься вопросом: мошенник это или не мошенник? К чему они тебе? Что ты хочешь этим сказать?

Вопрос и в этот раз явно не без адреса.

– Что и хочу сказать… Откуда я знаю… Наверно, то же, что когда‑то говорил мой покойный друг.

Быстрый переход