Изменить размер шрифта - +
«Аль ты думаешь, Наум Егорыч, – отвечает ему Степанида, – кали б я видела, што тут закон да совесть, – тут водка! Кали б я знала, што тут умолить можно, да я колени свои стерла бы о сырую землю, пол-от вымыла б в избе слезьми своими, голову б расшибла б, миру кланяючись! Да тут не упросишь, не умолишь! Разе ты не видишь – тут все подстроено да подлажено! Сгубят они, вороны, ясного сокола, заклюют! За водку продаете вы души-то свои – во кому вы молитесь – водке! Кто больше поднес – тот вас и купил. Обидел вишь ты, Ваня, купчину, а иль вы не знаете, што купчина-то пьяный лез порочить невесту Ванюхину! Да вы эвто знаете! Водка-то купчины хороша! Страмники вы, кровопивцы, и то в вину поставили, что сироту бесприютного во двор взяла! Да не быть по-вашему! Не быть! Посредственник Ванюшу знает – в обиду не даст! (быстро уходит)».

 

Эта гордая женщина – одно из очень удавшихся нашему поэту лицо. Как хотите, господа, а это сильное место. Это, конечно, русская деревня, а лицо – простая баба, которая грамотно и говорить не умеет, но, ей-богу, этот монолог о стертых коленках, «если б тут умолить было можно», стоит многих высоких мест в иных трагедиях в этом роде. Тут нет классических фраз, красивого языка, белого покрывала, черных горящих глаз Рашели, но, уверяю вас, если б у нас была наша Рашель, вы содрогнулись бы в театре от этой сцены материнского проклятия мирскому суду, от всей этой неприкрашенной правды ее. Сцена кончается многозначительным движением – бегством за правдой к «посредственнику», с жалобой ему на мирской приговор, а это тяжелое пророчество.

 

Указывать далее на все лучшие сцены этого произведения почти излишне. Но не могу не поделиться впечатлением и прямо скажу: редко что читал я сильнее и трагичнее финала четвертого акта.

 

Жертва, запроданная матерью и братом купцу, уже опоена зельем и заснула в бесчувствии на печи. Матреша, эта невинная преступница, лезет на печь поглядеть и почти с радостию, почти убежденная, что теперь осчастливила Машу, возвещает купчишке: «Готова! Не пошевельнется, хоть на куски изрежь!» Писаришка Леванид, товарищ купчишки, встает и уходит: «Жизнь вам, купцам-то!» – говорит он завистливо. И вот купчишка, перед тем как лезть к своей жертве, приходит в какой-то поэтический пафос: «Потому мы теперь сила! – восклицает он плотоядно-пророчески. – Што хотим, то и могим сделать! Если теперь купец чево вздумал – то и сделал – потому сила!» «Сила – чаго и толковать!» – поддакивает брат жертвы. Затем лишние выходят из избы, негодяй лезет к Маше, а пьяная мать, продавшая свою невинную дочь, невесту несчастного Вани, в пьяном бесчувствии тут же валится на пол и засыпает в ногах пьяного без просыпу отца этого счастливого семейства… «Пить до дна – не видать добра!»

 

Не указываю на все эти поражающие своею дальнейшей правдой черты ужасной картины, – на этих преступников, почти не понимающих своего преступления; на понимающих, но уже не имеющих права проклясть его, как пьяный отец семьи, например, которому дочь трагически бросает в глаза обвинение и дочернее свое проклятие… Есть черты, чрезвычайно тонко замеченные: эта очнувшаяся Маша, в первые минуты хотевшая убить себя, надевает, однако, оставленный ей у матери купчишкой шелковый сарафан, но надевает из злорадства, для мучения, для того чтоб истерзать себя еще больше: вот, дескать, сама теперь потаскухой стала! Вот разговор «невинной» матери и «невинной» Матреши на другой день после беды:

 

«Матрешка (входит). Здорово, тетка Арина! Што у вас тут деется? Вчера-то я, признаться, и побоялась прийти-то к вам!

 

Арина. И-и-и, девынька, што страхов-от натерпелись! страсти! Как поутру-то узнала девка, схватила нож да нас-то маненько не перерезала, а потом себя! Уж насилу, насилу мы с ней сладили! Степку теперь на глаза не пущает!

 

Матрешка.

Быстрый переход