|
И вот однажды, уже довольно поздно вечером, к Карлейлям неожиданно является Милль, крайне расстроенный. Оказалось, что весь труд погиб безвозвратно: Милль передал рукопись г-же Тейлор, а служанка последней, приняв ее за связку ненужной исписанной бумаги, сожгла… Рукопись была действительно вся в наклейках и помарках; но это был единственный экземпляр. Карлейль стоически выслушал роковую весть и старался утешить растерянного друга. Но от горя он не мог сомкнуть глаз всю ночь; жена утешала его как могла. Наутро он решил снова написать книгу. Это стоило ему, однако, страшного труда; с отчаянием замечал он, что у него не осталось ничего в голове. «О, я несчастный, – восклицает он, – я решительно не могу справиться с этой злополучной книгой!» По целым дням сидел Карлейль за своим письменным столом, а работа не подвигалась. Воображение отказывалось работать; оно было как бы истощено. Голую мысль нетрудно воспроизвести, но совершенно другое дело – чувство, эмоция. Воспроизвести их – значит снова пережить, значит снова любить, ненавидеть, страдать. Повторить чувство, собственно, даже невозможно; оно должно быть непосредственным. Карлейль запер в ящик свои бумаги и позволил себе небольшой отдых.
«Tout va bien ici, le pain mangue»,– замечает Карлейль относительно своей лондонской жизни. Небольшое сбережение, несмотря на все искусство Джейн, таяло. Будущее принимало угрожающие черты. Карлейль согласился принять от Милля тысячу рублей в вознаграждение за сгоревшую рукопись, однако дальнейшая работа затягивалась; судьба же «Sartor'a» не позволяла возлагать особые надежды и на эту книгу, и он поневоле обращается к старой мысли: нельзя ли найти каких-либо иных заработков помимо литературы. Временами он готов даже совсем бросить ее: что дала она ему до сих пор?.. Он не прочь поработать на пользу народного образования; кстати, в Глазго организовалось в эту пору общество распространения образования; но ни виги, ни тори, ни даже радикалы – исключая небольшую кучку молодежи – не хотят иметь с ним дела (ведь он автор мистического, нелепого «Sartor'a»!). Затевается новый радикальный орган; его друзья (Милль) стоят очень близко к этому делу; он питает надежду, что ему будет предложено редакторство; но, увы, «более опытные» радикалы находят, что он, несмотря на несомненную талантливость, говорит бессмыслицу… Правда, через Стерлинга Карлейль получил предложение работать в «Таймc», органе либеральной партии, но он не согласился подчинить себя партийным требованиям. Затем некто Базиль Монтегю, также из либерального лагеря, предложил ему место домашнего секретаря и жалованье в две тысячи рублей; от этого места он, конечно, тоже отказался. Таким образом, материальное положение Карлейля в первые два года его пребывания в Лондоне было далеко не завидно, и еще вопрос, удалось ли бы ему окончить свою знаменитую «Историю», если бы «Бриллиантовое ожерелье» и очерк «Мирабо», напечатанные в журналах, не поддержали его? Два года с лишком писал Карлейль свою «Историю французской революции». Вручая рукопись жене, он сказал: «Я не знаю, имеет ли эта книга какие-либо особенные достоинства и как люди отнесутся к ней; вероятнее всего, они постараются никак не отнестись; но вот что я мог бы сказать всем: в продолжение целого века у вас не было книги, которая вылилась бы так же непосредственно и пылко из самого сердца живого человека. Делайте с нею, что хотите, вы..!» «Это – дикая, необузданная книга, – пишет он Стерлингу, – нечто вроде самой французской революции». Действительно, публика была вовсе не подготовлена к появлению подобной книги; читатель, привыкший к известным шаблонам, не знал сначала, что сказать о ней: это какая-то «фантасмагорическая история на языке вавилонского столпотворения», – говорил он в недоумении. |