..
Думаю, так я и выучила весь алфавит: не записывая буквы, а спарывая их. Как выглядит мое собственное имя, я узнала, когда мне в руки попался платок с вышивкой «Сьюзен». Но что касается чтения, то у нас в обиходе этого не было. Миссис Саксби смогла бы прочесть что-нибудь в случае крайней необходимости, мистер Иббз умел читать и даже писать, но остальные обитатели нашего дома... Для нас это было все равно что... ну, скажем, говорить на иврите или делать сальто-мортале: может, это и нужно кому, например евреям или циркачам — они этим живут, а нам-то зачем?
Так мне тогда казалось. Хотя цифры я тоже выучила. Выучила, считая монеты. Хорошие монеты мы, разумеется, оставляли себе. Фальшивые слишком блестят, и их требуется натереть ваксой и жиром, прежде чем пускать дальше. Этому я тоже научилась. Шелк и лен нужно было умело постирать и погладить, чтобы вещи выглядели как новые. Драгоценности я оттирала до блеска обычным уксусом. На серебряной посуде мы ели, но лишь один-единственный раз, потому что на ней были вензеля и клейма, и после такого ужина мистер Иббз всегда собирал кубки и чаши и переплавлял их в слитки. То же он проделывал и с золотыми и оловянными вещами. Он не рисковал, в этом и было главное его достоинство. Вещи, попадавшие в нашу кухню в одном обличье, покидали ее преображенными до неузнаваемости. И хотя поступали они с парадного хода, со стороны Лэнт-стрит, — уходили от нас совсем другим путем: с черного хода. Улицы там никакой не было. Был лишь узкий крытый проход и тесный темный дворик. Когда попадаешь туда, кажется, что ты в западне. Однако выход был, надо только знать, где искать. Оттуда можно было выбраться в тесный проулок, а затем — на извилистую мрачную улочку на задворках, за которой виднелись арки железной дороги. Под одной из этих арок — сейчас уж не помню под какой — начиналась еще одна темная улочка, по ней, если вам нужно незаметно смыться, можно в два счета пробраться к реке. Несколько наших знакомых держали там лодки. На этих кривых улочках вообще жили сплошь свои люди — скажем, племянники мистера Иббза, которых я называла кузенами. С ними мы и сплавляли дальше по всему Лондону покражу, попадавшую к нам в кухню. Мы вообще могли сплавить что угодно, причем вы и глазом бы не успели моргнуть, честно. Могли даже лед перепродать в августовскую теплынь — он бы и подтаять не успел. Даже солнечный свет в погожий день с легкостью бы перепродали — у мистера Иббза и на него нашлись бы покупатели.
Короче говоря, почти все, попадая в наш дом, выносилось с черного хода, причем молниеносно. И только одно застряло надолго, не примешавшись к общему потоку уплывающих с черного хода вещей, — то, чему мистер Иббз и миссис Саксби, похоже, не хотели давать цену.
Я говорю, разумеется, о себе.
И за это надо бы поблагодарить мою мать. С ней связана трагическая история. Она явилась на Лэнт-стрит под вечер, было это в 1844 году. Пришла она «тяжелая тобой, милая девочка», как говаривала миссис Саксби, — поначалу я это понимала так, будто моя мать принесла меня к ним то ли завернутую в тряпицу, то ли в потайном кармане под широкими юбками, то ли зашитую в подкладке пальто. Потому что я знала: она была воровка. «И какая воровка! — закатывала, бывало, глаза миссис Саксби. — Отчаянная! И притом красавица!»
«Правда, миссис Саксби? Блондинка?»
«Светлее тебя, худенькая, совсем как ты, лицо такое тонкое и бледное, как бумажка. Мы отвели ее наверх. Никто, кроме меня и мистера Иббза, не знал, что она здесь: так она сама хотела. Сказала, что за ней охотятся полицейские, аж четыре отряда, и если найдут, то повесят. За что? За воровство. Но я думаю, дело обстояло гораздо хуже. Она была тверда как кремень, потому что когда рожала тебя, то ни разу даже не пикнула, ни слезинки не выдавила. Только глянула на тебя, поцеловала в маковку, а потом дала мне шесть фунтов за то, чтобы я подержала тебя здесь, — все монетки золотые, и ни одна не фальшивая. |