— Разве ты не знаешь?
С минуту мы молча смотрели друг на друга.
— Да, — сказал я. — Знаю.
Мы оба долго молчали; мы шли медленно, печально, стараясь отдалить разлуку. Когда мы, наконец, повернули к дому, Беатриса опять заговорила.
— Ты был моим, — сказала она.
— Ни бог, ни дьявол не могут изменить этого, — отозвался я.
— Я хотела… — продолжала она. — Я разговаривала с тобой по ночам, придумывала речи. Теперь, когда я хочу их произнести, у меня скован язык. Но мне кажется, что минуты, когда мы были вместе, сохранятся на всю жизнь. Настроение и чувства приходят и уходят. Сегодня мой свет погас…
По сей день я не могу вспомнить, сказала ли она, или мне померещилось, что она сказала «хлорал». Может быть, подсознательно ставя диагноз, я вбил себе это в голову. Может быть, я жертва какой-нибудь странной игры воображения, намек на такую возможность мелькнул и застрял у меня в памяти. Как бы то ни было, слово это живет в памяти, как будто выведенное огненными буквами.
Наконец мы подошли к калитке дома леди Оспри; начало моросить.
Беатриса протянула мне руки, и я взял их в свои.
— Все, что у меня было… так, как оно было, — твое, — сказала она усталым голосом. — Ты не забудешь?
— Никогда.
— Ни одного прикосновения, ни одного слова?
— Да.
— Не забудешь, — сказала она.
Мы молча смотрели друг на друга, и лицо ее было бесконечно усталым и печальным.
Что я мог сделать? Что тут можно было сделать?
— Я бы хотел… — сказал я и запнулся.
— Прощай.
Они скрылись из виду, я остался у дороги…
Вот тогда-то я познал всю горечь жизни. Впервые я ощутил полнейшую безнадежность; невыносимый стыд и сожаление терзали мою душу, сковали волю.
Когда я расстался с Беатрисой, чувства мои были притуплены, с сухими глазами и здравым рассудком я принял разорение и смерть дяди, но эта случайная встреча с моей навсегда потерянной Беатрисой вызвала жгучие слезы. Лицо мое исказилось, и слезы потекли по щекам. В эти минуты неизбывная скорбь вытеснила все остальные чувства.
— О боже! — крикнул я. — Это слишком.
Я смотрел туда, куда она скрылась, воздевая руки к небу и проклиная судьбу. Мне хотелось совершить что-нибудь нелепое, погнаться за ней, спасти ее, повернуть жизнь вспять, чтобы Беатриса могла начать все сначала. Интересно, что произошло бы, если бы я на самом деле догнал их, плача, задыхаясь от бега, произнося бессвязные слова, увещевая? А я ведь готов был это сделать.
Никому ни на земле, ни на небе не было дела до моих слез и проклятий. Я плакал, и вдруг появился какой-то человек — он подстригал на противоположной стороне живую изгородь — и уставился на меня.
Я встряхнулся, кое-как овладел собой, зашагал вперед и поспел на свой поезд…
Но боль, терзавшая меня тогда, терзала меня еще сотни раз, она со мной и сейчас, когда я об этом пишу. Она пронизывает эту книгу, да, это она пронизывает мою книгу с начала и до конца.
Когда я перелистываю эту пухлую рукопись, многое становится для меня яснее, и особенно ясно я вижу, что не достиг того, к чему стремился. Я понимаю теперь, что это повесть о кипучей деятельности, упорстве и бесплодности затраченных усилий. Я назвал ее «Тоно Бенге», но куда больше ей подошло бы название «Тщета». Я рассказал о бездетной Марион, о бездетной тете Сьюзен, о Беатрисе — опустошенной и опустошающей и бесполезной. На что может надеяться народ, если его женщины становятся бесплодными? Я думаю о том, сколько энергии я вложил в пустые дела. |