|
Мы были небогаты. Но мы водили знакомство с богатыми, и, полагаю, мои родители — как, впрочем, любые родители — надеялись, что их сын далеко пойдет. Далеко пойдет в их мире — надо это подчеркнуть. За его пределы они не заглядывали. Они никогда не отваживались преступить тонкую грань собственного честолюбия. Читали «Таймс» и голосовали за консерваторов, и взгляды их на современные события оставались неизменными и предсказуемыми. Были добры и непременно желали спланировать мое будущее по своему усмотрению с упорством искренности, подвергающейся испытанию.
Намерение стать скрипачом и выступать с концертами, которое я изложил родителям прямо и угрюмо в бытность свою студентом последнего курса Оксфорда, не встретило одобрения. А поздний период моей юности сопровождался постепенным увеличением давления со стороны семьи, которое в результате привело к взрыву и разрядке, после чего постепенно начало спадать — на протяжении долгих дней, полных ледяной вежливости.
Какая ирония, что мне предстоит окончить свои дни в таком вот доме и жена моя — титулованная особа с длинной фамильной историей, о какой могли только мечтать ее свекор и свекровь! Ирония состоит также в том, что, следуя собственным устремлениям и так много сделав на этом пути, я в конечном счете достиг лишь того, чего желали для меня мои родители. В браке моя карьера музыканта постепенно шла на убыль. В отличие от Эллы, Сара не могла служить мне источником вдохновения и даже не пыталась, а внутренние запасы эмоций со временем неизбежно иссякали. Мой талант нуждался в постоянной подпитке личными переживаниями. Когда они оскудели, высохли и в конечном счете превратились в пыль, настолько мелкую, что даже самый легкий ветерок развеял ее, мне стало нечем его наполнять. Техническое мастерство оставалось при мне, ведь я всегда был прилежен и старателен в своем ремесле, но, поняв, что мне не на что больше надеяться, кроме механического совершенства, я перестал играть.
О годах учебы не могу сказать ничего особенного. Мне хватило ума, чтобы поступить в Оксфорд, и это стало большим утешением для моих родителей; до девятнадцати лет я в достаточной мере отвечал их ожиданиям, оправдывая вложения в дорогое частное образование. Но в университете под влиянием своих знакомых, а также прочитанных книг я в значительной мере отстранился от родных и отгородился от их притязаний на меня, а в результате вел себя нелюбезно во время учебного семестра и надменно — на каникулах. Именно тогда я решительно обратился к своей тайной любви — скрипке. И именно тогда, относительно поздно, но все-таки еще не слишком, я нашел время и стал учиться — и в результате понял, что могу играть хорошо, достаточно хорошо, чтобы относиться к этому серьезно. И достаточно хорошо, чтобы из-за музыки случился мой первый крупный конфликт с родителями — он бушевал на протяжении всего лета 1934 года, а причиной его стала моя упрямая вера в то, что мне суждено стать музыкантом.
Однако я отвлекся. Помню, как я выглядел в двадцать два года: мальчишеская полуулыбка, розовые щеки, волосы, падающие челкой на глаза. Но я совсем не знаю этого юношу. Его вкусы мне чужды, его переживания лишь в очень небольшой степени сходны с моими — удивительно, как мало их у меня осталось.
Я с трудом вспоминаю людей, заполнявших собой его жизнь, его приятелей. Чувства его были сильны, он жил крайностями, имел склонность к чрезмерной общительности, а порой — к глубокому унынию. Разумеется, несколько фигур выделялось на общем фоне. Например, Камилла Бодмен — моя мать надеялась, что эта девушка однажды станет моей женой, — красивая, уверенная в себе, из хорошей семьи. И весьма практичная, чего, конечно, старалась не демонстрировать. В двадцать два года я был замкнутым юношей. Дружелюбный со всеми без разбору, своим сокровенным я делился лишь с избранными. Я по-прежнему так себя веду. Возможно, мне особенно и нечем делиться. |