Но сам Брюсов дважды пишет, что она стреляла именно в него, причем дважды, оба раза осечка. И снова пистолет возвращают дарителю, который продолжает ходить (и дарить) на свободе…
К пистолету у нас еще будет случай вернуться. А пока вернемся к Нине. Бедная женщина пыталась забыться. Странствовала где-то с молодым поэтом-красавчиком Сергеем Ауслендером, вездесущим племянником Михаила Кузмина (в годы моей московской молодости он еще сочинял в сталинской Москве песни о колхозах). Ауслендер и странствия не помогли Нине Ивановне забыться. Жить спокойно в одной стране с предателем и гением казалось невозможным. Нину удалось отправить за границу (партия, упомянутая на мемориальной доске брюсовского дома, еще не захватила тогда власть, и российская граница не была «на замке»).
Ходасевич пришел на вокзал проводить Нину в вечное изгнание. Он увидел, что они сидят с Брюсовым в купе международного вагона и драматически пьют коньяк, любимый напиток символистов.
При описании этой мирной картины трагического «прощанья навек» не лишне уточнить, что и будущий член ВКП(б) Брюсов, и его пламенная Рената регулярно кололись морфием. Кто из двоих кого посадил на иглу, биографы установить не берутся, но это никак не меняет того факта, что они до конца жизни оставались морфинистами. Нина прожила на четыре года дольше, чем Брюсов, но этим ее годам трудно позавидовать. Переезжая из одной европейской страны в другую, она окончательно опустилась, обнищала, похоронила близких. Голодала, горбила посудомойкой и снова и снова кололась… Покончила она с собой в 1928 году.
Ходасевич сообщает, что в дневнике Блока 6 ноября 1911 года появилась странная запись: «Нина Ивановна Петровская “умирает”». Блок, отмечает далее Ходасевич, употребил здесь кавычки, «потому что отнесся к этому известию с ироническим недоверием. Ему известно было, что еще с 1906 года Нина Петровская постоянно обещала умереть, покончить с собой…»
Она выполнила это обещание лишь 22 года спустя, но и Брюсов, и «Гриф» избавились от нее еще в 1911-м. Тогда-то в брюсовском особняке на Первой Мещанской замаячили новые женские силуэты…
Надя и Аделина
Надя Львова родилась в подмосковном Подольске в семье мелкого чиновника. Закончила гимназию, училась в Москве на Высших курсах Полторацкой, была девушкой милой, скромной, тихой, но вполне современной и, как выяснилось, с гимназических лет состояла в подпольной группе социалистов. Если верить лукавым мемуарам Ильи Эренбурга, примыкала той же самой банде, к какой и сам чудом выживший Эренбург, а также будущие недолговечные правители вроде самого Бухарина и Сокольникова. Как будто была даже арестована однажды, но выдана престарелому отцу на поруки… Однако разве уследить родителям за юными, полными сил существами, мечтающими о немедленном кровавом потрясении, о катастрофе революции. Кроме революции, томятся сердца юных девушек, как отметил поэт-песенник, по «ласковой песне и хорошей, большой любви».
Многие (если не все) русские девушки выражают это томление в рифмованных строчках. Одни скромно прячут написанное в коробку с сувенирами, но иные несут прямо в редакцию. Наденька Львова, «милая девушка, скромная, с наивными глазами и с гладко зачесанными назад волосами» (сохранившиеся фотографии не противоречат этому позднему описанию Эренбурга) отнесла свои стихи в газету «Русская мысль». Может, просто хотела поделиться с читателем своими девичьими мечтами, а может, вдобавок мечтала о поэтической славе. На ее беду, стихи были напечатаны. А в начале 1912 года ее представили самому Валерию Брюсову, красивому мужчине, повелителю самой что ни на есть современной поэзии и вдобавок то ли магу, то ли демону.
Не красавица, но такая молоденькая! Сколько ей? Двадцать или двадцать один? Марина Цветаева выступала как-то с ней вместе на эстраде с чтением и позднее вспоминала: «Невысокого роста, в синем, скромном, черно-глазо-бело-головая, яркий румянец, очень курсистка, очень девушка». |