Это называется самодисциплиной. Работал ли я в газете Шпрингера или в «taz», я неизменно пел по чьим-то нотам. Даже в общем-то верил в то, что писал. Раздувать пожар и цинично приспосабливаться к победителю — вот две вещи, с которыми я поочередно справлялся лучше всего. Только я никогда не становился острием копья, не я задавал курс в газетных передовицах. Это делали другие. Я же предпочитал держаться середины, старался не слишком скатываться ни вправо, ни влево, избегал столкновений, плыл по течению, держался на плаву; возможно, это было связано с обстоятельствами моего появления на свет — впрочем, так можно объяснить что угодно.
И вдруг эскапады сына. Собственно, удивляться тут нечему. Этого следовало ожидать. Ведь все, что Конни публиковал в Сети, о чем он болтал в чате, что пропагандировал на своем сервере, было в конечном счете не менее убийственно, чем те выстрелы, которые прозвучали на берегу Шверинского озера. И вот теперь он сидел в тюрьме для несовершеннолетних, пользовался авторитетом благодаря победам в настольном теннисе и своему руководству компьютерными курсами, мог гордиться хорошим аттестатом зрелости, даже получил, как шепнула мне мать, ряд интересных предложений от некоторых предпринимателей: речь шла о работе, связанной с новыми электронными технологиями. Похоже, он видел для себя будущее в новом веке, выглядел бодрым, говорил довольно разумные вещи, продолжал держать свое знамя, пусть даже в виде маленьких флажков. «Все это плохо кончится», — сумбурно думал я и стал искать, к кому обратиться за советом.
Пребывая в полном замешательстве, я начал с тети Йенни. Старая дама, слегка подрагивая головой, внимательно выслушала в своей игрушечной квартирке все, о чем я более или менее искренне поведал ей. С ней можно было выговориться. К подобного рода откровениям она привыкла, видимо, с юных лет. После того как я прокрутил мою шарманку, она, явив свою примерзшую к губам улыбку, сказала: «Это скверна ищет выхода наружу. У твоей матери Туллы, подруги моих детских лет, такая же проблема. Как часто, будучи ребенком, я страдала от ее выходок. И мой приемный отец, удочеривший меня — а ведь, говорят, я чистокровная цыганка, что было тогда большим секретом, — этот чудаковатый штудиенрат Бруннис, фамилию которого я теперь ношу, тоже пострадал от Туллы. С ее стороны это было всего лишь озорством. Только кончилось оно плохо… По ее доносу папу Брунни забрали… Он попал в концлагерь Штутхоф… Правда, потом с Туллой почти все поправилось. Ты бы поговорил с ней о своих проблемах. Тулла на собственном примере знает, до чего сильно способен измениться человек…»
Итак, я махнул из Берлина по магистрали А-24 До развилки, где повернул на Шверин. Да-да, состоялся разговор с матерью, насколько с ней вообще можно говорить о моих размышлениях, вечно расходящихся с ее мнением. Мы сидели на балконе одиннадцатого этажа отремонтированного панельного здания по адресу Гагаринштрассе. с балкона открывался вид на телевизионную вышку; внизу все еще стоял бронзовый Ленин, устремивший свой взор на Запад. В квартире ничего не переменилось, хотя за последнее время мать вновь вернулась к вере своих детских лет. Она сделалась католичкой, устроила в уголке гостиной подобие домашнего алтаря, где между свечами и искусственными цветами — белыми лилиями — стояли иконки Девы Марии, а рядом в странном соседстве находился портрет товарища Сталина в белом кителе, мирно покуривающего свою трубку. Пялиться на алтарь и ничего не говорить было трудно.
Я принес матери ее любимые лакомства — миндальное пирожное и маковый рулет. Едва я уселся, не зная, с чего начать, она сказала: «За нашего Конрадхена особо не беспокойся. Пусть отсидит свое за то, что натворил. Когда выйдет, станет настоящим радикалом, какой я была когда-то, когда мои же товарищи по партии обзывали меня единственной правоверной сталинисткой. |