Изменить размер шрифта - +
Душа освободится, волк твой душу твою грызть перестанет. Смотри, Лаврентий, я тебе верю.

– Об чем…

– Об том, что счетов сводить не станешь. Волки тебя слушаться будут, как малые дети – отца. Что прикажешь, то и сделают. Во зло не приказывай им.

– А лешие-то…

– А для леших ты уже вроде как свой, – Егор невольно улыбнулся. – От леса тебе никакого вреда не будет. Я думал, ты уж сам понял…

– Так Кузьмича точно что леший застрелил?

– Лес Федора Глызина проклял. Из-за него тут может быть очень много грязи – чай, сам видишь, что в деревне-то делается. Лес рубят без пути, без разбора, вот-вот зверье без счета стрелять начнут, пока все не изведут, сплав по Хоре пустят, воду умертвят да перепачкают. Из денег смертоубийство начнется. Еще водка…

– Эка…

– А Кузьмич, холоп примерный, и вовсе без души жизнь прожил, без души и умер. Ему смерти да потравы – в смех, он волка-вожака, Тихонова друга, застрелил забавы ради. Его лес казнить присудил – и казнил.

– А по мне, так Игнат у Федора – главная сволочь…

Егорка вздохнул до боли в сердце.

– Ах, кабы они назад в свой город уехали! Ничего бы, кажись, не пожалел, только бы…

Лаврентий скорчил странную мину.

– Может, и уедут. Как знать. А может, им поможет кто… убраться отсюда. Не горюй… лешак.

Егорка вздрогнул и быстро взглянул – но Лаврентий улыбался чисто и весело. Как свой.

Лаврентий дошел вместе с Егоркой до своей избы. Дальше, по тракту, к лесу, Егор побрел уже один. Он шел по деревне и все примечал: и мрачно судачащих у колодца баб, и суету у Федорова дома, и бобылок, дожидающихся у ворот, когда их позовут покойника обмывать, и Михея, который, размахивая руками, рассуждал о бренности сущего и неисповедимости путей перед поддакивающими мужиками… Никто, вроде бы, не паниковал и не бранился – над деревней, как снежная туча, висела тяжелая тревога, сдобренная унынием.

Может, поразмыслят, думал Егор без особой надежды. Ни с кем из людей, кроме Лаврентия, не хотелось разговаривать, да и не ждал он, что кто-нибудь заговорит… а вышло, что заговорили уже у самой околицы.

– Егор… – окликнул тоненький голосок. – Не знаю я, как по батюшке-то тебя…

– Софроныч, – откликнулся Егорка машинально, погруженный в печальные мысли, но уже сказав, вздрогнул и мотнул головой.

Перед ним стояла та самая молодуха, жена Кузьмы, за которую он давеча вступился в трактире. Егорка так и не узнал, как ее звать. Она была с ног до головы укутана в старый платок, поношенную овчинную шубейку и громадные валенки, будто шубейка с платком и валенками сами собой стояли на снегу – только розовый от холода курносый носик и несколько неровных белесых прядок торчали наружу.

Егорка невольно улыбнулся.

– Чего тебе? Как звать-то тебя?

– Фиска…

– Чего сказать-то желаешь, Анфиса Батьковна?

Молодуха замялась и ее розовый нос тоже исчез в платке.

– Так… – пробормотала она еле слышно. – Я, чай, сама знаю, что дура… Ты уж не серчай…

Егорка рассмеялся.

– А я вот об том и не думал. С чего мне серчать-то на тебя?

Фиска неожиданно и отчаянно подняла голову, встретившись с Егором взглядом – личико жалкое и храброе одновременно, осунувшееся и обожженное ветром, а круглые серые глаза смотрят прямо. Егорка едва подавил внезапный порыв обнять ее, укутать тулупом, греть, как маленького зверя, греть, как озябшего лешачонка… Сколь лет-то ей?

– Софроныч, – заговорила Фиска тихо и горячо, – ты вот что, ты обережно ходи.

Быстрый переход