— Откуда ты знаешь про ракетное топливо?—удивился Роупер.—Я же ничего не говорил.
— Догадался. Знаешь, мне лучше уйти.
— Да,—мгновенно откликнулась Бригитта,—лучше уйти.
Я взглянул на нее,—сказать, что ли, пару ласковых?—но ее тело лишало дара речи. Возможно, я уже достаточно наговорил. Возможно, я даже был невежлив: как-никак, в задних зубах у меня застряли кусочки дядюшкиной ветчины. Возможно, я был неблагодарным.
— Мне до дома добраться целое дело,—сказал я Роуперу.
— Мне казалось, ты живешь в Престоне.
— От Престона до моего городка еще ехать на автобусе, так что надо успеть хотя бы на последний.
— Что ж поделаешь,—уныло произнес Роупер.—Я очень рад, что мы увиделись. Непременно приезжай еще.
Я взглянул на Бригитту: может быть, она подтвердит слова мужа улыбкой, кивком или словом? Нет, Бригитта сидела с каменным лицом. Я сказал:
— Danke schon, gradige Frau. Ich habe sehr gut gegessen,—и зачем-то по-идиотски добавил:—Alles, alIеs uber Deutschland.—На ее глаза навернулись гневные слезы. Я вышел, не дожидаясь, пока меня выставят. Трясясь в автобусе, я представлял себе, как под белой хлопчатобумажной блузкой Бригитты мерно вздымается огромная, будто у Urmutter, грудь. Вот Роупер расстегивает пуговицу, и я слышу катехизический диалог: «Кто был виновен?»—«Англия… Англия…» (Дыхание учащается.) То же самое, но быстрее, еще раз, еще—до тех пор, пока Бригитте не надоедает катехизис. Я представляю себя на месте Роупера. Конечно, сжимая эту восхитительно-упругую, громадную тевтонскую грудь, я тоже, тяжело дыша, начинаю поносить Англию, готов обвинить собственную мать в развязывании войны и перед тем, как войти, приговариваю, что через газовые камеры прошло слишком мало евреев. Но вот все стихает, и я беру свои слова назад — совсем не в посткоитальной апатии: я начинаю ее обвинять, кричу, что она развратная сука. Желанная сука. И все начинается снова.
Сэр, для Роупера это оказалось одним из главных событий в жизни. Я говорю о его посещении лагеря смерти, где он впервые увидел подлинное зло — не сладострастно обсосанное зло из воскресной газетенки, а зло воняющее и осязаемое. Храня верность научному рационализму, он отбросил единственную систему, способную объяснить увиденное,—я говорю о католичестве; оказавшись перед иррациональной пустотой, он погрузился (буквально!) в первую попавшуюся логически не противоречащую систему обвинении. Было еще одно письмо, о котором я пока не упоминал,—ответ на мое, где я советовал Роуперу приударить за немецкими женщинами.
Роупер писал: «Я пробовал то, о чем ты пишешь. Странным образом это напоминало мне, как мы когда-то ходили на исповедь (верующий скажет, что я богохульствую). Я встретил ее в пивнушке. Она пришла туда с каким-то немцем. Я был слегка пьян и поэтому вел себя развязнее, чем обычно. Спутник, по-видимому, был ее братом. Я несколько раз угостил ее пивом и подарил три пачки сигарет. Короче, не успел я понять, что происходит, как мы уже валялись на каком-то газоне. Был чудесный вечер, она то и дело повторяла: „Mondschein“. Идеальная обстановка для того, что зовется «ЛЮБОВЬЮ». Но когда при свете луны показалось ее обнаженное тело, мне вдруг вспомнились другие тела—голых лагерных полутрупов. Да, выглядели они иначе! Я яростно набросился на нее, и, пока мы занимались любовью, ненависть к ней доходила почти до крика. Но ей, похоже, это нравилось. Она кричала: «Wieder, wieder, wieder!». Мне казалось, что я причиняю ей зло, что я насилую, нет, хуже—развращаю; она же наслаждалась тем, что было, как я думал, ненавистью, а оказалось наслаждением и для меня самого. Я себе противен, я готов убить себя, я сгораю от стыда». |