— Он снова привязался ко мне, чтобы я стал на колени, чтобы я молился и тому подобное. А я спросил, в чём же, по его мнению, состоит моя вина.
— И в чем же?
— Да Бошан донес. Мы с ним спорили о всяких физических и химических превращениях и, конечно, добрались до хлеба Причастия. Я спросил, присутствует ли Христос в самих молекулах или появляется там только после выпечки хлеба. И вообще мне надоело, что про один вещи спрашивать можно, а про другие нельзя. На мессу я больше не пойду.
— И ты сказал об этом Берну?
— Да. Потому-то он и заорал, чтобы я стал на колени. Но ты бы видел, как он взмок!
— Представляю.
— Я сказал, что не понимаю, зачтем обращать молитвы к тому, в чье существование я больше не верю. А он сказал, что молитва избавит меня от всех сомнений. Какая чушь!
— Ну, зачем же так? Немало умнейших людей, включая людей науки, принадлежали к Церкви.
— Он мне сказал то же самое. Но я настаивал, что двух миров не существует, есть только один. И надо разрешить науке стучаться в любые двери.
— Что он с тобой сделает?
— А что он может сделать? Не исключит же! Во-первых, это не ответ, а во-вторых, он знает, что я, наверное, получу государственную стипендию, которую здесь уже тысячу лет никому не давали. Вот пускай и поломает голову.
Итак, очередная победа Роупера…
— Да и экзамены скоро,—добавил Роупер,—и ему даже не отослать меня в какой-нибудь другой колледж, чтобы мне там промыли мозги. Так-то.
Да, именно так оно и было. Я же по-прежнему пребывал в лоне Церкви. Но Писание я воспринимал механически и, скорее, с эстетической стороны: фундаментальные вопросы меня не интересовали. Я корпел над Римскими поэтами, которые славили римских завоевателями, а когда наступал долгий расслабляющий мир, принимались воспевать мужеложество, супружескую неверность и всяческие плотские услады. Помимо этого я читал целомудренных трагиков эпохи Короля-Солнца, хотя меня и раздражало их мазохистское самоограничение. Среди наших преподавателей числился один поляк, не имевший священнического сана. Звали его — по имени создателя славянской азбуки—брат Кирилл. В колледже он появился только три года назад, и учить ему было решительно некого, поскольку знал он только славянские языки, по-английски едва говорил, а по-немецки и того хуже. Однажды я увидел, как он читает книгу, автором которой, по его словам, был Пушкин. Мне сразу приглянулись нелепо ощетинившиеся греческие буквы, и судьба моя (хотя об этом, сэр, я, разумеется, не подозревал) была решена. Я с жаром бросился изучать русский и получил разрешение сдавать его на выпускных экзаменах как основной предмет вместо новейшей истории. За это, сэр, новейшая история мне хорошо отомстила.
— На них,—распалялся отец Берн,—лежит печать первородного греха, они погрязли в блуде и стяжательстве. Их закон не запрещает ростовщичества и прелюбодейства.
И так далее. Отец Берн был высоким, стройным, с шеей даже более длинной, чем требовалось по росту, однако сейчас он необычайно правдоподобно изображал пузатого, короткошеего Шейлока, брызгал слюной, шепелявил и потирал руки. Вот он в сердцах плюнул и крикнул: «Ви, паршивые христиане! Вам таки не делают обрезания!» Он обожал лицедействовать. Лучшей ролью отца Берна был Яков I Шотландский, и он с упоением потчевал нас ею на уроках истории (что бы в тот момент ни проходили), громко причитая, сморкаясь и вещая на якобы шотландском диалекте. Однако и Шейлок был неплох. «Ми таки с вами со всеми расправимся, паршивие христиане. Ой-вэй, деньжат моих ви не получите».
Мы с Роупером считали для себя унизительным смеяться во время этих представлений. Мы-то понимали, что нацисты уничтожают не только евреев, но и католиков. |