Изменить размер шрифта - +
Хотя и грех так говорить — подгадала. Болезнь, она ж человека не спрашивает, когда на него окончательно напасть да свалить в постель с полной немощью. Вот тут уж пришлось Тане несладко. Целых семь лет свету белого не видела да ночь ото дня не отличала. Вьюном крутилась между домом и больницей. Подружки ее деревенские успели уж за это время замуж повыскакивать да детей себе народить, а она с теткиными пеленками провозилась вместо ребячьих… Но все бы это ничего еще было, она к работе с детства привычная. С теткиным характером совладать она не могла, вот что ее огорчало. Уж как ни старалась, а той все плохо. Всю обиду на трудную жизнь да на свою немощь тетя Клава на Тане выместила. И чашки-плошки в нее летели, и проклятия всякие — лучше и не вспоминать. Да еще и с деньгами как-то надо было выкручиваться — на лекарства их столько уходило, что ни теткиной пенсии, ни Таниной зарплаты, вместе сложенных, на те лекарства не хватало. А тетя Клава и слышать ни о чем таком не хотела. И лекарства требовала, и котлетки из телятинки рыночной. И все норовила жилплощадью упрекнуть да в жадности ее обличить. Мол, осчастливила я тебя, а ты…

Таня на нее ни разу не обиделась. Терпела. Да и то — как на больного человека обижаться? Тетка ведь не на нее сердилась, она на немощь свою сердилась. Но немощь, ее ведь перед глазами живьем не видно, а Таня — вот она, мелькает туда-сюда то с тарелками, то со шприцем, то с чистыми простынями-пеленками…

На тети-Клавины похороны съехалась вся деревенская родня. Таня в большие долги влезла, чтоб угощение поминальное справить. У всех подряд в больнице занимала, кто давал. Народу-то много понаехало, даже старую бабку Пелагею, младшую тети-Клавину сестру, привезли. А когда все расселись за столом плечом к плечу да выпили по первой за упокой тети-Клавиной души, мать Танина слово держать стала:

— Что ж, Татьяна, молодец ты у меня, ничего не скажу. Тянула ты свою обузу долго и честно, доходила тетю Клаву, тут греха на тебе никакого нету. И хоромы эти по праву твои теперь. А только знаешь ли, девка… — Мать строго взглянула из-под черного, повязанного до самых бровей платочка, вздохнула тяжко, будто извиняясь заранее, и продолжила сердито: — А только не жирно ли тебе будет одной тут барствовать, когда сестры-братья твои по углам ютятся? Мы вон в одном дому тремя семьями живем, по головам ходим… У Тамарки уж трое народилось, а дома своего так и нет. Вот мы и порешили тут, когда узнали о Клавдиной кончине, что переселим Тамарку с семьей в мамину избушку. Она хоть и неказиста, да все равно своя крыша над головой у них будет. А маму нашу, стало быть, к тебе…

Бабушка Пелагея, та самая «наша мама», тихо всхлипнула в застывшей над поминальным столом тишине, затеребила в коричневых жилистых пальцах мятый платок. Потом заголосила тоненько и робко, запищала тихим комариком на одной ноте, успевая проговаривать утробно:

— Лишили, ой лишили ироды родного угла на старости лет, лихоманка вас прибери… Всех на руках вынянчила, а теперь из родного угла выковырнули…

— Мама! Ну чего ты голосишь, ей-богу! — с досадой повернулась к бабке Танина мать. — Куда это мы тебя выковырнули? Ты же не в чужих людях, ты с внучкой родной жить будешь! Да и самое место здесь тебе, если по совести… Хоромина-то эта не чья-нибудь, а сестры твоей! Да и лучше тебе здесь будет! Ни воды носить не надо, ни печку зимой топить…

— А девке что? Ты об ей, об Таньке-то, подумала? — слабо, будто боясь навлечь на себя еще большую досаду, проголосила бабка Пелагея. — Чего ж ей теперь, всю жизнь свою молодую на то потратить, чтоб за старухами ходить? И опнуться девке толком не дали…

— Ничего. Она и с тобой хорошо опнется, — вступила в разговор и сестра Тамара, стрельнув в Таню завистливым глазом.

Быстрый переход