Изменить размер шрифта - +
А мы знаем, что не забудет этого Сталин и не забудет Россия. Мы говорим это с тем спокойствием, которое бывает у старой, накаленной и неодолимой ненависти».

Но одно дело — статья про ненависть, а чтобы прямо в приказе? Да про баб? Однако спорить с гвардейцем Рэм не решился.

— Эй, резерв Верховного Командования! — дернул сзади за гимнастерку Уткин. — Во-первых, кряк, хорош трясти своей кормой перед рожей старших по званию. А во-вторых, товарищи командиры интересуются, тебе часом не выдали в Варшаве курево? По разведданным, там отоваривали «Казбеком».

Рэм отвернулся от окна.

— По одной пачке только дали. Но у меня папирос не осталось. Есть табак пачечный. Достать?

— Валяй. Угостим народ. Твой табачок, моя бумажка. У меня хорошая есть.

Жора вынул какую-то книжку или, может быть, толстую тетрадку в замшевом переплете, выдрал оттуда четыре странички, каждую разорвал пополам, и получилось восемь прямоугольничков, по числу членов компании. Рэм положил на стол пачку «Рекорда», взял одну бумажку себе. Она была тонкая, полупрозрачная — настоящая папиросная, только не чистая, а очень плотно исписанная с обеих сторон. Почерк ровненький, аккуратненький — такой, наверно, и называют бисерным, потому что буковки будто нанизанные на нитку бисеринки.

У Рэма была привычка читать всё подряд. Отец в детстве, бывало, ругался, что сын застревает у каждого стенда с газетами, у каждого столба с объявлениями.

Сейчас тоже, прежде чем насыпать табаку, Рэм поднес бумажку к глазам. Текст был русский.

«…когда же я оглядываюсь назад, на прожитые годы, особенно жалко мне моих ранних лет, потраченных впустую, на всяческую чепуху. Ах, если бы кто-нибудь, искренне озабоченный моим благом и умеющий помочь, сызмальства направил меня в верную сторону! О, я бы стал не тем, что я есть, а чем-то много лучшим. Я не продирался бы вслепую через колючки, через чащу, а шел бы прямой дорогой и продвинулся бы по ней много далее», — прочитал Рэм и перевернул клочок. С другой стороны было написано: «Меня мутит, когда слышу выражения вроде „самый обычный человек“, „он не хуже других“, „я такой же, как все“. Все люди необычны! Никого ни с кем сравнивать нельзя — кто лучше, а кто хуже! „Такой же, как все“ означает никакой!»

Заинтересовавшись, он взял со стола нетронутую бумажку — артиллерист сказал, что не курит. Прочитал: «Через сто или двести лет людям будет казаться дикостью, что когда-то женская половина человечества считала главным делом своей жизни вырастить и воспитать детей — будто курица, высиживающая яйца, или волчица, учащая волчат охотиться. Как можно было тратить свою бесценную жизнь на то, что у тебя скорее всего хорошо не получится? И как можно было разрешать матерям, не обученным самому важному из знаний, педагогике, портить детей? Мы будем казаться нашим потомкам такими же варварами, какими нам сегодня кажутся люди средневеко…»

— Жор, откуда тетрадка? — спросил Рэм.

Он отсел на край, поменявшись с лейтенантом, потому что Уткин затеял играть в очко на злотые. Тем, кто выписался из госпиталей, выдали командировочные местной валютой, и что с нею делать, никто не знал. А у Рэма денег не было, и карт он не любил.

У Жоры из угла в угол рта ходила самокрутка.

— А? Костька, банкуешь?

— Где, говорю, тетрадью разжился?

— Под Варшавой, перед тем как ранило. Траншею у фрицев взяли. Там штабной блиндаж… Еще! …Выходит эсэсман с поднятыми руками… Еще одну! …И по-русски: «Не стрэляйте, товарыщ, я нэмецки антыфашыст». Умора, кряк! Черепушка на фуражке, молнии, все дела, вот такая ряха, стеклышки на носу.

Быстрый переход