|
В кабинетике меня ждал куратор КГБ завода.
Надо сказать, что до этого куратором КГБ был здоровый, толстомордый монгол. Я его визуально знал неплохо, поскольку он довольно часто заходил в диспетчерскую, но он всегда смотрел на меня как-то косо. К тому моменту я не знал, что его уже сменили, и теперь куратором был молодой парень-казах (если я чего-то не путаю, поскольку был еще и молодой парень, русский, инженер с нашего же завода, окончивший школу КГБ). Этот парень широко улыбался, приветливо поздоровался и, когда инспекторша вышла, сообщил, что со мною хочет побеседовать начальник КГБ города, и он просит меня к нему сейчас съездить. Куратор посадил меня в «Жигули», и мы поехали в город.
Горотдел КГБ располагался в маленьком отдельном двухэтажном домике, на первом этаже которого жил с семьей прапорщик (он нам и открыл дверь на звонок), а на втором этаже было несколько служебных комнат, в том числе и кабинет начальника КГБ. Это был довольно пожилой майор (впрочем, в форме я никого из КГБ никогда не видел даже во время праздников), который, встречая меня как родного сына, вышел из-за своего стола. Мы сели за стол для совещаний, что обычно всегда создает атмосферу некоторой близости и меньшей официальности, нежели разговор, когда начальник сидит за собственным столом.
Он начал беседу на отвлеченные темы, причем ругал наши советские порядки, словом, как я понимаю, пытался меня этим успокоить и расположить к себе. В конце концов наговорившись, он сказал, что я, конечно, понимаю, что меня пригласили для дачи объяснений по поводу моих антисоветских разговоров, на что я ему заметил, что не вижу в этом надобности, поскольку у нас в стране свобода слова. И тут он мне объяснил ситуацию, и знаете, абсолютно правильно и логично. Смысл его объяснения был вот в чем.
— Действительно, у нас свобода слова и можно говорить о чем угодно. Но дело в том, что слово — это оружие, и каждый должен отдавать себе отчет, зачем он это оружие применяет — с какой именно целью, а для этого понимать, кому и что он говорит. Если он говорит с людьми, которые, как и он, хотят исправить недостатки на благо Родины, то это одно — это свобода слова и можно говорить о любых недостатках. Но если он говорит с человеком, который возбужденный его словами пойдет и совершит теракт, то болтун тоже будет виноват в этом теракте. Таким образом, вся свобода слова упирается в вопрос — ты твердо уверен в том, кому ты это слово говоришь? Ты отвечаешь за него и за свое слово? За то, что оно не приведет к вредным последствиям для твоей Родины?
Я, надо сказать, его понял и не стал строить дебильную рожу правозащитников Ковалева или Новодворской и талдычить об общечеловеческих ценностях. Майор, по сути, был прав. Поэтому я согласился написать объяснение, но попросил, чтобы они сообщили мне, о чем я должен написать — что именно обо мне сообщили им их агенты. Они заулыбались, майор покрутил головой, но согласился. Они начали смотреть бумаги и сообщать мне суть моих высказываний (а я такое действительно говорил), и мне осталось изложить их в признательной форме на бумаге, закончив в конце какой-то надиктованной фразой о том, что я такое больше говорить не буду. Я написал, расписался и, между прочим, увидел, что облегченно вздохнул не только я, но и они. Я-то был несказанно рад, что они не спросили, кому я все это говорил, а свое облегчение они мне объяснили так.
Оказывается, дело на меня завел монгол, но когда он уехал и передал начатое дело преемнику, то тот нашел его никчемным и решил закрыть. Но для этого требовалось получить с меня объяснение. Если бы я отказался его давать, то они вынуждены были бы официально меня предупредить и установить за мною слежку, что в конечном итоге могло привести к возбуждению уголовного дела. А так все уладилось, и они дело закрывают. Мы тепло попрощались, и куратор на тех же «Жигулях» отвез меня обратно на завод.
Я был счастлив, что все так хорошо окончилось, но на следующий день куратор снова позвонил мне и вызвал к себе в комнатушку: «Ты знаешь, начальство посмотрело твое объяснение и теперь надо его немножко поправить». |