Секунда – всегда только секунда, и торговаться с ней бессмысленно.
Теперь ты презираешь меня за то, что все мои секунды я посвятил работе. Но я их посвятил по крайней мере хоть чему-то. А чему посвятили жизнь родители твоих друзей? Барбекю и гольфу? Чартерным рейсам и телесериалам? Что они оставят после себя?
Теперь ты ненавидишь меня, но когда-то ты был моим. Когда-то ты сидел у меня на колене и боялся звездного неба. Кто-то тебе сказал, что звезды на самом деле не над, а под нами, а Земля так быстро вертится, что будь мы чуть полегче, то свалились бы с нее прямо в окружающий мрак. Дверь веранды была открыта, твоя мама слушала Леонарда Коэна, и я сказал тебе, что на самом деле мы живем в глубокой уютной пещере, а небо – это камень, лежащий перед входом. «А что тогда такое звезды?» – спросил ты, и я ответил, что это щелки, сквозь которые просачивается свет. А потом я сказал, что твои глаза – это для меня то же самое. Такие маленькие-маленькие щелочки, из которых сочится свет. Ты тогда засмеялся, громко-громко. Интересно, с тех пор ты так еще смеялся? Я тоже засмеялся. У меня, мечтавшего жить высоко-высоко надо всеми, родился сын, который больше всего хочет жить глубоко под землей.
В гостиной твоя мама, увеличив громкость, смеялась и танцевала по ту сторону окна. Ты заполз повыше на мое колено. Мы были тогда семьей, хоть и мимолетно. Я принадлежал вам, пусть лишь на несколько мгновений.
Я знаю, тебе хотелось иметь обычного папу. Который никуда не уезжает, не знаменит, такого, которому хватает взгляда пары глаз: твоих. Ты никогда не хотел, представившись, услышать в ответ: «Прости, это не твой папа? Ну тот, который…» Но я был для этого слишком важной персоной. Я не водил тебя в школу, не держал тебя за руку, не помогал тебе задувать свечки на торте и никогда не засыпал в твоей кроватке на полпути к нашей четвертой сказке на ночь, с твоей щекой у меня на ключице. Зато ты получишь все то, за чем так гоняются другие. Богатство. Свободу. Я предал тебя, но предал, по крайней мере, на самом верху пирамиды Маслоу.
Но тебя это не волнует, правда? Ты – сын своей матери. Она была умнее меня, и я ей этого не простил. Но она чувствовала сильнее меня, в этом была ее слабость, и я мог сделать ей больно при помощи слов. Ты вряд ли помнишь, как она меня оставила, ты был слишком мал, но правда в том, что я этого толком и не заметил. Я вернулся из очередной поездки и только через два дня обнаружил, что вас нет.
Несколько лет спустя, когда тебе было лет одиннадцать-двенадцать, вы с ней из-за чего-то здорово поругались, и ты сел среди ночи в автобус, приехал ко мне и плакал, что хочешь жить со мной. Я сказал: «Нет». Ты был в истерике, рыдал, размазывая сопли по ковру у меня в прихожей и кричал, что это несправедливо.
Я посмотрел тебе в глаза.
– Жизнь вообще несправедлива.
Ты закусил губу. Опустил веки и сказал:
– Тебе хорошо.
Видимо, в тот день ты перестал быть моим, не знаю. Видимо, тогда я тебя потерял. В таком случае я ошибался. В таком случае жизнь справедлива.
Четыре ночи спустя девочка постучалась снова. – Хочешь поиграть? – спросила она.
– Что? – сказал я.
– Мне грустно. Хочешь поиграть?
Я сказал ей, чтобы она шла спать. Потому что я таков, каким ты меня считаешь, – тот, кто отвечает «нет», когда умирающий пятилетний ребенок просит с ним поиграть. Они с Роликом направились к своей палате, но девочка обернулась, посмотрела на меня и спросила:
– Ты тоже храбрый?
– Чего?
– Все говорят, что я храбрая.
Ее веки задрожали. И я ответил честно:
– Не надо быть храброй. Если тебе страшно, то бойся. |