Выхватил вдруг тряпку, зачем-то начал протирать прилавок. Все бормотал:
– Поразительно, просто поразительно…
Окинул Юлию Николаевну оценивающим взглядом, галантно изрек:
– Я уже сам древность. Как все вещи здесь, в лавке. А вы не изменились почти.
На Таню – никакого вообще внимания, даже немного обидно (обычно продавцы, тем более пожилые, да за границей, перед нею всегда стелились).
А тут все внимание маме. Извлек откуда-то снизу запыленную бутылку. Бокалы схватил прямо с витрины, налил себе и Юлии Николаевне. Сообщил:
– Это очень старое вино. Тех, давних, времен. Я специально хранил его на счастливый случай. Такой, как ваше возвращение!..
И смотрит на маман – будто на королеву.
Таня хмыкнула. Но встревать в идиллию пожилых голубков не стала. Скромно отошла в сторонку, принялась разглядывать товары (больше похожие на экспонаты в провинциальном музейчике). Однако к разговору прислушивалась. А когда прозвучало имя Мирослав, а мама ахнула – быстренько вернулась к прилавку.
– Он понимал, что вы считаете его предателем. Очень переживал из-за этого. Оправдываться, считал, подло и бесполезно, – печально, тихо произнес старик. А далее возвысил тон, глаза его ярко блеснули из-под кустистых бровей: – Но он верил, что когда-нибудь вы узнаете правду. И я чрезвычайно рад, что сегодня могу, наконец, вам ее рассказать.
Мирослав навсегда запомнил тот миг, когда он в последний раз видел Юлию. Как проводил ее до отеля (расстались, в целях конспирации, за два квартала). Поцеловал на прощание, вдохнул аромат ее духов: сладковатый, пряный, совершенно ей не идущий. Долго смотрел вслед: тоненькая, трогательная, в своем лиловом – не по возрасту! – солидном костюме. Хрупкий цветок, чудо! Цокает в своих неудобных туфельках, попкой вертит – старается явно для него.
Он мало общался с русскими – редкие эмигранты, что осели в Карловых Варах, раздражали его своими бесконечными жалобами и всегда кислыми, недовольными лицами. А организованные группы советских туристов, что появлялись в их городке, интересовали его еще меньше: заполошные, дурно одетые, глаза у всех безумные – особенно когда в магазины попадают.
Иногда, правда, задавался вопросом: сам-то он кто? Русский, чех? Говорить на чешском ему было куда удобнее, чем на языке Достоевского и Тургенева, коллеги на работе тоже безоговорочно считали его своим. Зато мама всегда называла его «очень русским – даже больше, чем ты сам, Мирослав, думаешь».
– Да с чего ты взяла, ма? – удивлялся он.
А та целовала его в макушку, ерошила волосы:
– Ты, Мирослав, ранимый, пылкий. С виду сдержан, как все европейцы, а задень тебя – загораешься, как спичка.
Он всегда считал, что мать ерунду говорит. А сейчас – когда в одну, считай, минуту голову из-за девчонки потерял – начал понимать, что та имела в виду.
Взрослый человек, оперирующий хирург, влюбился с первого взгляда, словно мальчишка!
Провожает Юлию взглядом, будто завороженный…
Лишь когда она скрылась за массивными дверями отеля, перевел взгляд на часы. Дьявол! Начало девятого.
Он опаздывает почти безнадежно. Значит, опять Карл встретит его своей омерзительной ухмылкой. Тоненько, по-бабьи, вздохнет. Произнесет тоном мученика: «Тебе всегда было на меня наплевать».
Раздражало это ужасно. А куда денешься? Родной все-таки брат.
Мама их называла «генетическим недоразумением». Говорила, это впервые в ее медицинской практике, чтобы братья были настолько не похожи. Внешне, характером, манерами. Однажды даже вырвалось у нее (не при Карле, конечно): «Ты мой сын, безоговорочно. А его – будто в роддоме подменили».
Мирослав (они с Карлом были погодки, он – старше) тоже иногда задумывался: как могло так получиться? Воспитывали их с братом одинаково. |