Изменить размер шрифта - +

– Дурак рождается каждую минуту. Это вы обязательно узнаете, когда побываете шофером, если даже ничему другому не научитесь… Нет, сэр, я буду теперь заниматься политикой. У меня хорошие связи на Сто двадцать пятой авеню… Есть у меня, видите ли, тетка, миссис Сали Шульц, на Сто тридцать второй авеню. Слыхали о Джимми О'Райане? Нет? Ну так он ее близкий друг, понимаете? Они оба католики… Ну, я пошел пока что… посмотрю, что это здесь за город… Говорят, что девочки здесь просто малина со сливками…

– Нарочно говорят, только чтобы дразнить молодчиков, – сказал, заикаясь, гробовщик.

– Хотелось бы и мне пойти с тобой, – сказал Эндрюс.

– Ты скорехонько поправишься, Энди, и попадешь в разряд А. Получишь винтовку в руки – и «вперед, ребята!», чтобы попробовать, не дадут ли фрицы на этот раз выстрела повернее… А толкует еще о простофилях! Ты самый великолепный простофиля, какого мне приходилось встречать. Что тебя дернуло докладывать лейтенанту, что у тебя ноги не очень болят?… Ты и чихнуть не успеешь, как они выставят тебя отсюда. Ну, я иду посмотреть на мамзелей.

Эппельбаум заковылял к двери, сопровождаемый завистливыми взглядами всей палаты. Форма висела складками на его тощем теле.

– Черт, кажется, он и впрямь воображает себя будущим президентом, – сказал насмешливо гробовщик.

– Должно быть, – ответил Эндрюс.

Он снова устроился в постели и погрузился в тупое созерцание мучительно ноющей боли, с которой медленно срастались разорванные мышцы его бедер. Он изо всех сил старался забыть о боли, у него было так много, о чем подумать. Если бы только он мог лежать вполне спокойно и связывать вместе оборванные концы мыслей, которые не переставали волноваться на поверхности его сознания. – Он сосчитал, сколько дней он в госпитале. Скоро, как сказал Эппельбаум, они поставят его в разряд А и отошлют обратно на каторгу, и он не успеет вернуть себе вновь свое мужество и власть над собой. Каким он был, однако, трусом, что подчинился. Сосед его продолжал кашлять, Эндрюс смотрел с минуту на очертание желтого лица на подушке, на заостренный нос и маленькие жадные глазки. Он подумал о доходном бюро, о черных перчатках, вытянутых лицах и мягких, полных такта голосах. Этот человек и его отец жили тем, что подделывались под несуществующие чувства; тем, что обволакивали действительность крепом и всякой мишурой. Для этих людей никто никогда не умирал! Для них люди «преставлялись», «в бозе почивали». И все же такие люди были необходимы. Их дело не постыднее всякой другой торговли. И вот, чтобы не повредить своей фирме и обеспечить к тому же миру демократию, этот гробовщик записался в добровольцы. Фраза эта всплыла в уме Эндрюса среди потока популярных мотивов и патриотических номеров на сцене опереточного театра. Он вспомнил огромные флаги, победно развевавшиеся над Пятой авеню, и толпы, манифестирующие с сознанием исполняемого долга. Все это могло послужить достаточным основанием для гробовщика, но не для него, Джона Эндрюса! Нет, у него не было фирмы, его не загнала в армию сила общественного мнения, он не был увлечен волной слепой веры в речи купленных агитаторов. У него не хватило силы жить. Он вспомнил о всех тех, кто в течение длинной исторической трагедии, улыбаясь, жертвовал собой ради своих идей. У него не хватило мужества шевельнуть мускулом за свою свободу, и он проявил почти искреннюю радость, рискуя своей жизнью как солдат в деле, которое он считал бесполезным. Какое право на существование имел такой человек, слишком трусливый, чтобы постоять за свои убеждения и чувства, за весь свой облик, за все, что делало его отличающейся от его товарищей личностью, а не рабом, стоящим с фуражкой в руке, ожидая, пока кто-нибудь, более сильный, не прикажет ему действовать.

Как внезапная тошнота, поднялось в нем отвращение к самому себе.

Быстрый переход