Изменить размер шрифта - +
Штаны были слишком коротки и открывали большую часть его жилистых, обросших рыжими волосами ног. Он отбивал такт двумя мисками, ударяя их одну об другую.

– Домой… Я никогда не попаду домой, – сказал гробовщик, когда шум немного затих. – Знаете, чего бы я хотел? Чтобы война продолжалась до тех пор, пока все эти прохвосты не были бы перебиты.

– Какие прохвосты?

– Те, которые притащили нас сюда! – Он снова слабо закашлялся.

– Но они-то как раз будут в безопасности, если даже все остальные… – начал Эндрюс.

Его перебил громовой голос с конца палаты:

– Смирно!

продолжалась песня… Сталки взглянул на конец палаты, увидев майора, выронил миски, которые вдребезги разбились около его койки, и залез как можно глубже под одеяло.

– Смирно! – снова прогремел майор.

В палате воцарилась вдруг неловкая тишина, нарушаемая только кашлем соседа Эндрюса.

– Если я еще услышу шум в этой палате, я выставлю вас всех до единого из госпиталя, а кто не может ходить – поползет!.. Война кончена, но вы служите в армии, не забывайте этого.

Глаза майора гневно сверкнули по рядам коек. Он повернулся на каблуках и вышел в дверь, бросив по дороге сердитый взгляд на перевернутую ширму. В палате было тихо. Снаружи ревели свистки, неистово звонили колокола и время от времени раздавалось пение.

 

 

Воздух был насыщен запахом угольного газа, смешанного с карболкой от одежды солдат и застоявшимся папиросным дымом. Христианский юноша, коротенький рыжеволосый человек с веснушками, сидел за стойкой с белыми чашками и читал парижское издание «Нью-Йорк геральд». Эндрюс, сидя у окна, чувствовал, как окружающая косность заражает его. На коленях у него лежала тетрадка нотной бумаги, которую он нервно сворачивал и разворачивал, глядя на печь и на неподвижные спины людей около нее. Печь слегка гудела, газета христианского юноши шуршала, человеческие голоса время от времени доносились как тягучий шепот, а на дворе снег ровно и монотонно ударялся о стекла окон. Эндрюс смутно представлял себе, что быстро идет по улицам: снег жалит ему лицо; вокруг бурлит жизнь города; мелькают лица, глаза, разгоряченные холодом, блестящие из-под полей шляпы, на минуту заглядывают в его глаза и проносятся дальше; стройные фигуры женщин скользят, закутанные в шали, смутно обрисовывающие контуры груди и бедер. Он задумался о том, сможет ли он еще когда-нибудь свободно и бесцельно бродить по улицам города. Он вытянул перед собой на полу ноги – странные, онемевшие, дрожащие ноги; но не раны придавали им эту свинцовую тяжесть, а косность окружавшей его жизни, проникавшая, казалось, в каждую извилину его мозга, так что он никак не мог ее стряхнуть, – косность пыльных испорченных автоматов, совершенно утративших собственную жизнь; автоматов, конечности которых так долго подвергались муштровке, что потеряли способность самостоятельно двигаться и сидели теперь поникшие, погруженные в уныние, ожидая приказаний.

Эндрюс внезапно оторвался от своих мыслей. Он следил за снежными хлопьями, кружившимися в сверкающем танце за оконным стеклом, как вдруг услышал около себя звук потираемых рук. Он поднял глаза. Маленький человечек с толстыми щеками и серыми, как сталь, волосами, аккуратно приглаженными на черепе, стоял у окна, потирая свои маленькие белые ручки и издавая при каждом дыхании легкое жирное сопение. Эндрюс заметил, что розовую шею маленького человечка окружает белый пасторский воротничок, а из хорошо скроенных рукавов его офицерской формы выглядывают накрахмаленные манжеты. Пояс и кожаные обмотки были прекрасно начищены. На плече у него был прикреплен маленький, скромный серебряный крестик. Взгляд Эндрюса снова поднялся к розовым щекам; вдруг он почувствовал на себе взгляд серых стальных глаз.

– Вы, как видно, совсем поправились? – сказал певучий пасторский голос.

Быстрый переход