Изменить размер шрифта - +

В пассажирском зале на станции было холодно и душно. Застоявшийся воздух был пропитан запахом грязных мундиров. Французские солдаты, закутанные в свои длинные голубые шинели, спали на скамьях или стояли группами, жуя хлеб и потягивая из своих фляжек. Газовая лампа посреди комнаты разливала тусклый свет. Эндрюс с покорностью отчаяния устроился в уголке. Ему нужно было ждать поезда еще пять часов, и ноги его уже ныли. К этому примешивался еще упадок духа. Подъем, вызванный уходом из госпиталя и свободной ходьбой по улицам, залитым вином заката, на искрящемся вечернем воздухе, уступил постепенно место отчаянию. Жизнь его по-прежнему будет влачиться в этом рабстве, среди нечистых тел, набитых в помещение с застоявшимся воздухом. Он снова превратится в зубец огромного медленно движущегося механизма армии. Не все ли равно, что война кончилась? Армии будут ее продолжать, перемалывая жизни одну об другую, сокрушая плоть о плоть. Сможет ли он когда-нибудь снова быть свободным и одиноким, чтобы пережить радостные часы, способные вознаградить его за тоску каторги? Надежды не было. Жизнь его будет тянуться все так же, тусклая, дурно пахнущая, как эта комната для ожидающих, где в зловонном воздухе спали люди в мундирах, спали, пока им не прикажут выступить или выстроиться неподвижными рядами, бесконечно, бессмысленно, точно игрушечные солдатики, которых ребенок забыл на чердаке.

Эндрюс вдруг поднялся на ноги и вышел на пустую платформу. Дул холодный ветер. Где-то на товарной станции громко пыхтел паровоз, и клубы белого пара носились по плохо освещенной станции. Он ходил взад и вперед, уткнув подбородок в шинель и засунув руки в карманы, как вдруг кто-то толкнул его.

– Черт! – произнес голос, и фигура бросилась в грязную стеклянную дверь с надписью «Буфет».

Эндрюс рассеянно пошел за ней.

– Простите, что я толкнул вас… Я вас принял за полицейского и задал стрекача.

Говоря это, человек – американский рядовой – обернулся и испытующе посмотрел в лицо Эндрюса. У него были очень красные щеки и наглые каштановые усики. Говорил он медленно, слегка растягивая слова, как бостонец.

– Пустяки, – сказал Эндрюс.

– Давай выпьем, – сказал тот. – Ты куда отправляешься?

– Куда-то в сторону Бар-ле-Дюка, обратно в свою дивизию. Был в госпитале.

– Долго?

– С октября.

– Так… Выпей-ка, брат, Кюрасао! Тебе будет полезно. У тебя скверный вид. Меня зовут Гэнслоу, походный госпиталь при французской армии.

Они уселись за немытый мраморный столик, на котором паровозная сажа, приклеившись к кругам, оставленным стаканами вина и ликеров, вывела узоры.

– Я еду в Париж, – сказал Гэнслоу. – Мой отпуск кончился три дня назад. Приеду в Париж и заболею там перитонитом или воспалением обоих легких, а может быть, и порок сердца откроется. В армии тоска смертная!

– Госпиталь не лучше, – сказал Эндрюс со вздохом. – Хотя я никогда не забуду, с каким восторгом я убедился, что ранен и выбыл из строя. Я надеялся, что рана окажется достаточно тяжелой, чтобы меня отправили домой.

– Ну, я не хотел бы пропустить ни одной минуты на войне. Но теперь, когда она кончена… Черт, теперь лозунг – «путешествие!». Я только что провел две недели в Пиренеях: Ним, Арль, Лебо, Каркассон, Перпиньян, Лурд, Гавр, Тулуза. Как ты насчет такой поездочки? Где ты служишь?

– В пехоте.

– Пекло было, должно быть?

– Было. Есть.

– Почему бы тебе не поехать со мной в Париж?

– Я не хочу напороться на неприятности, – пробормотал Эндрюс.

– Никакой возможности… Я знаю все ходы и выходы… Нужно только держаться подальше от «Олимпии» и вокзалов, шагать побыстрее и следить, чтобы сапоги блестели.

Быстрый переход