Быстро, дрожащими руками нашаривая пуговицы, она расстегивает плащ, потом все с тем же ничего не выражающим лицом расстегивает блузку: одну пуговку, другую… Парень обескураженно вытирает пот со лба. Кажется, он сейчас заплачет от растерянности. Он снимает очки и старательно протирает стекла. Отскакивает третья пуговка, наполовину открывая грудь… Хватит. Перебор. Как раз в это время загорается зеленый свет, и Феликс переходит через дорогу, подальше от жалкого зрелища. Девушка за его спиной резко запахивает плащ, и они с молодым человеком так и остаются стоять, напряженно глядя друг на друга. Потом слышится короткий истеричный всхлип и звонкая пощечина. Его обгоняет маленькая блондинка…
Вот уже неделю он ходит по улицам и чувствует себя волшебником. Ему хочется, чтобы люди плясали под его дудку беспрекословно, но несколько неудачных опытов приводят его в замешательство. Он «ловит» прохожего и внушает ему повернуть направо. Человек останавливается, бессмысленно топчется на месте, нелепо размахивает руками – но и только. Феликс не желал с этим смириться.
Властелин улицы, он возвращался домой беспомощным рабом надвигающегося ужаса. Дома царил полумрак. Мать таяла как восковая свеча. Глаза ввалились, лицо сделалось зеленоватым. Порой ей было трудно самостоятельно справиться с болью, и она звала Феликса. Он садился рядом на кровать, и они несколько минут напряженно смотрели друг на друга. Что-то происходило. Феликс никак не мог уловить этот момент. Мать откидывалась на подушки и засыпала.
Дыхание ее с каждым днем становилось все тяжелее. Она теперь почти не вставала, проваливаясь часто то ли в сон, то ли в забытье. Одной ногой она уже стояла в потустороннем мире и была похожа на тень той женщины, которую Феликс раньше звал мамой. Черты лица, выражение, интонации, голос – все переменилось.
Последняя ее неделя была самой тяжелой. Волны дикой боли накрывали ее с головой, но именно тогда она стала рассказывать ему историю их семьи, историю передающегося по наследству дара. «Сибирь всегда была сама себе царством…»
Время двигалось медленно, слова застревали у нее в горле, мать захлебывалась кашлем, засыпала, просыпалась и снова продолжала свой рассказ. Плотные шторы были наглухо закрыты, даже тусклый солнечный свет ноябрьского короткого дня вызывал у матери страшную резь в глазах, слепил. За задернутыми шторами целую неделю, не зная, ночь сейчас или день, засыпая иногда рядом с матерью и просыпаясь от ее стонов, Феликс слушал ее удивительную исповедь…
Он хотел бы спросить ее о многом. Почему она жила как все обыкновенные люди: ходила на скучную службу, разговаривала с неинтересными людьми? Почему никогда прежде даже не намекнула ему, что он носит в себе – такое. Но вопросы он оставил на потом: он спросит, когда она расскажет ему все. Лишь бы только успела…
От бессонной недели, оттого, что все это время он не выходил из дома и почти ничего не ел, мысли его путались, а в душе разгоралось горячее пламя гордыни. И в центре всех золотых полотен, как икона, как символ, плыл образ маленькой девочки со светло-голубыми глазами, глядящей в огонь… И почему-то жутко становилось от этого.
Феликс смотрел на мать, не понимая, когда она прекращает говорить, когда продолжает. Рассказ ее сливался в один монотонный гул, и гул этот разъедал его сердце. Ему казалось, что она бредит, сказки пересказывает странные, путает все. Но мать упорно шевелила и шевелила губами, уже едва слышно, словно из загробного мира пересказывая сыну то ли свои видения, то ли чьи-то безумные выдумки. |