Она заговорила об этом с мужем, но тот не понял ее, подумал, что она испугалась, и успокоил ее: он, мол, начеку. Пока Жанна ведет себя как добропорядочная женщина, все будет хорошо. При малейшем отклонении… У него были свои соображения и сомнения относительно прошлого Жанны, но он считал ее скорее грешницей, чем колдуньей, — одной из тех девиц, которые следуют за армией, которым многое доводится пережить, а после того как их красота поблекла, они не знают, куда им податься. Несчастье не привлекало Прюдома, но он считал его полезным, оно выковывало хорошие орудия. Прюдом рассчитывал через некоторое время поместить Жанну у себя, сделать из нее что-то вроде служанки, в этой роли ей, естественно, наследует Мариетта. Впрочем, он оплачивал их услуги по справедливости, он не наживался на их несчастье, но использовал его. Пусть Тьевенна успокоится! Однако нуждалась ли на самом деле Тьевенна в успокоении? Прожив благополучную жизнь, без любви, без детей, рядом с таким человеком, как Франсуа, более кого-либо другого, как говорили, уподобившегося Господу (какой, однако, образ Бога можно было себе составить, глядя на Франсуа!), что она теперь будет делать с этим покоем и справедливостью! Тьевенна жаждала Жанниного несчастья, как пресыщенный ребенок хочет чужую игрушку, как у беременной есть желание, которое она считает себя вправе удовлетворить.
Жанне Тьевенна поначалу показалась просто болтливой и любопытной, как и все эти женщины, вросшие в землю, тяжелые на подъем, со спящей душой, которые пережевывают слова не задумываясь, как корова траву. Жанна отмалчивалась, тем более что чувствовала себя неловко из-за щедрости Тьевенны, более безрассудной и менее бескорыстной, чем у ее супруга. Кроме того, от Жанны не укрылась злоба Тьевенны, выдававшая себя в пустяках, подрагивании ноздрей, глухой угрозе в голосе, неумеренных льстивых ласках, которые она обрушивала на Мариетту. Эта злоба ждала своего часа, как зерно, спящее в земле, которое, если взять на себя труд его поливать, однажды непременно прорастет. А Жанна поливала: какой-нибудь обмолвкой разжигала любопытство Тьевенны и тут же, словно испугавшись, прикусывала язык. Теперь, когда Жанна столкнулась со столь ей привычным злом, она ни во что более не ставила свою главную природную добродетель — гордость, которую обнаруживала прежде. Жанна торжествовала: она-то знала, что толстая, добрая на вид собака на пороге фермерского дома на самом деле гнусное животное, которое науськивают на самых несчастных. Она не сомневалась, что доброты не бывает и мечта о городе справедливости, как и о временах, счастливых для цыган, — всего лишь мечта и ничего более. Она не сомневалась, что за пределами мечты, сладкой, наполнявшей равнодушием мечты, принесшей гибель Мари, существует лишь зло, обжигающее, всепроникающее, как запах стойла, и ее место внутри этого зла. Постепенно Жанна как бы отравила сознание Тьевенны и как всякий раз в таких случаях (ведь зло повсюду и в своей жизни она узнала его в самых причудливых видах) отравляла и свое, постоянно убеждая себя в том, что в мире царит злое начало. Ее сердце, закрытое для любви, страдало, но и находило наслаждение, и это была жизнь. Теперь Жанна выражала восхищение своей благодетельницей, ведь на своем веку она повидала столько дурных людей. Сама не без греха. И начиная рассказывать, Жанна умолкала. Тьевенне она доверяла, но Франсуа такой строгий, такой суровый… Конечно, Жанна будет ему вечно благодарна, но он так труден в общении, другое дело Тьевенна… Тьевенна же изливала с ней душу. Она сама говорила больше Жанны, жаловалась на холодность мужа (за которого Жанна заступалась), вспомнила сотни маленьких забытых обид, которые вдруг оживали в ее памяти, подобно занозе, незаметно блуждавшей в теле и вот теперь вынырнувшей своей черной головкой в неожиданном месте… Она задавала вопросы — ах, обычные женские вопросы. Жанна умела заставлять других вырывать из себя ответы, умела недоговаривать, намекать. |