Изменить размер шрифта - +
Иногда Элизабет проводила вместе с Анной все перемены, объясняя ей урок; сестры глядели на них издали с ласковым одобрением. Никто не кричал: «Третья!», так как они были уверены, что Элизабет выполняет долг милосердия и третий тут помешает.

— Вы все поняли, Анна?

— Да, все. Вы так хорошо объясняете. Как мне повезло, что у меня такая подруга. Впрочем, — говорила Анна, — мне всегда везет.

— Неужели?

— Конечно. Монахини взяли меня исключительно из милости, вы ведь знаете, моя семья… и одна дама из Ремирмона, старая женщина, обещала нанять меня как чтицу, как только я закончу учебу, — тогда я смогу помогать матери и моя жизнь будет обеспечена. Единственно только, чтобы она не нашла меня большой уродиной.

— Почему?

— Она сказала, — признается Анна с легким смешком, — что это дело решенное при условии, что я немного похорошею, и поэтому…

— Вы вовсе не уродливы, — смутившись, говорит Элизабет.

Но Анна уродлива, у нее землистое лицо, словно вылинявшие глаза, спереди не хватает зуба и одно плечо выше другого.

— Вот вы красивая, а я нет, — нежно говорит Анна.

Ее глаза лучатся счастьем, оттого что у нее такая красивая, такая добрая подруга. Элизабет заливается румянцем.

— Не говорите так.

— Быть красивой — что же тут дурного? Богородица была красивой. Мне бы тоже хотелось быть такой красивой, как вы.

— Замолчите!

— Вы сердитесь?

Ее блеклые глаза наполняются слезами.

— Уйдите!

И Анна уходит. Небольшая детская ссора, каких случается немало. Однако для Элизабет это маленькая драма. Почувствовав, что ей приятны привязанность Анны, ее восхищение, Элизабет покраснела от стыда. Стыд вкупе с гордостью делают ее злой. Но бедная безответная Анна возвращается и будет упрямо возвращаться вновь, как побитая собака, которая не спускает вопрошающего взора с хозяина, не понимая, отчего тот гневается.

— Но что я такое сказала, Забет? Почему вы рассердились?

Элизабет готова разрыдаться, она не осознает причин своего волнения и ненавидит подругу (при всей своей простоватости Анна все же была ее подругой, и даже в столь юном возрасте Элизабет обладала, может, достаточным чутьем, чтобы догадаться о подспудном превосходстве своей простоватой товарки), дабы не возненавидеть себя.

И опять на переменах Элизабет сидит в одиночестве на старой стене, которая с одной стороны нависает над тропинкой, ведущей в Ремирмон, а с другой окаймляет расположенный на пригорке монастырский двор. Чтобы свалиться вниз, достаточно слегка перевеситься через стену. Элизабет лелеет мысль о такой смерти. Разбившись, умерла бы она в состоянии благодати? Но для этого надо было бы упасть случайно. Со сладостью представляет себе Элизабет горе матери, угрызения совести у отца.

Как и многие дети, Элизабет никогда не подозревала, что несчастна. Она никогда не узнает и о своей любви к Анне и уж, конечно, о своем к ней уважении. Когда, в сотый раз услышав кроткое тихое «почему?», она закричала (на исповеди она покается, но как бы отстраненно, чтобы не бередить раны, ведь любовь — это рана, кровь, крест): «Потому что ты мне надоела!», на широкоскулом уродливом лице Анны (таком уродливом, что дама, которая должна была «обеспечить будущее Анны», глядя на это лицо, в отчаянии скажет: «Нет, это решительно невозможно!») вместе с выражением смирения проступило нарождавшееся, подобно заре, чуть ли не жалостливое понимание. Анна удалилась в высшей степени деликатно и с улыбкой, как бы прося извинения за полученную рану. Все смешалось в сердце Элизабет. Она почувствовала, что сейчас закричит «Анна!» и, может, со слезами заключит подругу в объятья; и тогда Элизабет бросилась вниз, на тропинку.

Быстрый переход