|
Прекрасная девушка, которая никогда не узнает, что она прекрасна. Старуха, воспитавшая двенадцать детей в совершенном смирении и кротости, которая, потеряв их, поет хвалу Господу и считает себя погибшей из-за того, что засыпает, перебирая четки. Суровый хмурый человек, который ни с кем не разговаривает, делает не задумываясь свое дело и вдруг еле заметно улыбается, читая «Ave Maria». Настоящая благодать без всяких потуг аскетизма, через который надо пройти монашествующим; никто лучше нашей настоятельницы не направляет свой отряд по строго определенной полосе препятствий (мессы, размышления над божественными таинствами, умерщвление плоти; и все это самым безукоризненным образом), но с каким почтением она умолкает и останавливается, чтобы преклонить колена перед затерянным в траве бледным полевым цветком благодати. Ей показалось, что она различила действие этой благодати в рассеянном взоре Элизабет, погруженной в грезы о монашеском затворничестве.
Однако грезы о нем носят двойственный характер и порождают подспудное чувство вины, которое, налагая свой отпечаток, придает им живые краски: зеленый цвет — траве, ярко-красный — плодам, теплый коричневый цвет — пещере, ее убежищу. Хочет ли Элизабет быть там наедине с Богом и проводить дни в одиночестве, но обращенном вовне, открытом и в высшей степени свободном, или же она хочет просто уединиться, замкнуться в себе, в своем маленьком и тяжелом, как булыжник, «я», которое сжимают в руке, иногда до самой смерти? Элизабет различает в себе эту двойственность побуждений, и она ее тревожит. Элизабет недостаточно простодушная, недостаточно святая, чтобы вместе с грехами доверительно восходить к Богу. Ей придется отправиться более длинным путем. Настоятельница пока не уяснила себе этого. Извечная двойственность, раскол приведут Элизабет на грань безумия, но трещину ее сознание дало уже в давние дни детства, когда из-за боязни греха она мыла себе ноги с закрытыми глазами. Причина раскола, утраты единства — дьявол.
«Она ли это? Или она одержима бесами?» — глядя на мать, спрашивает себя Элизабет. Клод бушует, кричит, стонет, бранится, а когда выбивается из сил и выдумка ее истощается, плачет: «Ты меня больше не любишь!» Элизабет чувствует себя виноватой. Она знает, что не все отдала матери, обезумевшей от своей никчемной жизни. Неужели надо было пожертвовать и тем укромным уголком души, который оставляют себе, чтобы хоть на мгновение (мысль о монастыре) вздохнуть полной грудью? Не об этом ли убежище, не об этом ли единственном грехе — отсутствии любви, — который сводит на нет все наши жертвы, говорит апостол Павел? «И если я говорю языками ангельскими, а любви не имею, то я лишь кимвал звучащий — и если я даже отдам тело мое на сожжение…» На сожжение! Но она и так каждый день сгорает в своем грехе, который пожирает ее как пламя; ее научили страшиться его лишь затем, чтобы потом она окунулась в него живьем. Мать, вся красная от гнева, язвительно шепчет сплетни, причем самое плохое то, что они иногда оказываются правдой… С детства Элизабет внушили, что кругом зло, но зло смутное, неопределенное, не имеющее образа. Теперь же зло обретает плоть и краски. Материнское лицо с каждым днем все больше искажается, морщится, раздувается. «В моих ли силах остановить метаморфозу?» Элизабет держит себя все более кротко, все более покорно, но только если дело не касается главного: ее призвания. «Если даже отдам тело мое на сожжение…» Клод постепенно все глубже и глубже погружается в свое безумие.
Союз Клод с мужем укрепляется. С супружеского ложа теперь доносится ночной шепот, оно становится ареной медленного сближения, коварных уступок.
«Вы знаете мою жизнь, мое благочестие, поэтому я призываю вас в судьи».
Она призывает его в судьи. Великан торжествует, его опьяняет мысль, что жена в нем нуждается. |