|
Но разве возбуждение из-за этих приемов не грозило нарушить приобретенный столь дорогой ценой покой? Несколько раз она дала волю раздражению.
Особенно ее утомлял ребенок. Она называла это утомлением. Ей без конца говорили: «Солнечный лучик ваша Мари-Поль. Настоящая птичка». Но и солнечный луч и пение птицы могут утомлять. Однажды, заслышав смех дочери, она в сердцах сказала:
— Ты так и будешь всегда смеяться, Мари-Поль?
— А почему бы и нет? Разве вы никогда не смеетесь?
— Вспомни, что сказал Господь Анджеле да Фолиньо: «Я полюбил тебя не за веселье».
— А за что тогда?
Ребенку все было смешно, что же тут плохого? Девочка любила цветы, удивлялась пустякам, всем любовалась, охотно пела.
— Поглядите, мама, какое солнце! Поглядите, кто-то пришел! Поглядите, какая забавная у меня сестренка!
Пронзительные крики радости, одобрения. Все это утомительно, даже мучительно. От криков лопались барабанные перепонки, крики проникали в мозг, пробуждали давнюю боль.
— Мне страшно за этого ребенка, — говорила Элизабет врачу, — ее ждут такие огорчения в жизни.
— Я вижу, что вам страшно, — отвечал тот.
Врач был человеком неказистым, неуклюжим, с проницательным взглядом.
Тут она никакой ловушки не чуяла. Ведь она беспокоится о ребенке, думала Элизабет. Это так естественно. Малышка не догадывалась, что ей угрожает. Она бросалась навстречу жизни, полная доверия, которое чревато бедами. Девочку не заботила осторожность, необходимая для того, чтобы выжить, выплыть, избежать потрясений и ран. «Если так суждено, чтобы ей причинили боль, не лучше ли это сделать мне?» И Элизабет сажала девочку к себе на колени, рассказывала о важности спасения, о сверхъестественном покое, какой достигается лишь через самоотречение. Она описывала дочери прекрасные страдания святых — этот сплав золота с медью, которые приводили их в рай длинным путем через пики, шпаги, колесование и крест. Элизабет говорила об аде, где душа долго искупает испытанное здесь малейшее удовольствие. Увы, думала она, здесь, на земле, радость уже обнаруживает свою горькую сердцевину, подобную зернышку мака под яркими лепестками. Видимый мир. Радость. Солнце. Столько блестящих картинок, как на гадальных картах, и все они скрывают лишь страдания и грязь. Радость, солнце в глазах ребенка ранили Элизабет, как обещание, которое, она знала, не будет выполнено. Элизабет даже обратилась к дочери с загадочным вопросом:
— Мари-Поль, а тебе не боязно?
— Но вы ведь говорите, мама, что Бог добр.
— Добр, но страшен.
Элизабет знала, как страшна любовь, как она требует всего человека, все пожирает и хочет, чтобы ей отдали даже саму эту пустоту. Но есть святые с руками, полными цветов. Мари-Поль лишь смеялась в ответ.
— О, мама, я не верю, что он страшный.
Упрямство дочери вдруг поражает Элизабет в сердце и пробуждает ее. Этот ребенок отрицает опасность, отрицает жертву, неизбежность страдания, отрицает, отрицает… В душе Элизабет внезапно поднимается волна гнева, волна возмущения, неизвестно когда и как зародившаяся (может, это следствие ночных бдений, долгих ночных часов, внешне бесплодных, когда она считала себя свободной), и с ее губ срываются непонятные слова, которые она слышит, не узнавая и смущаясь, как из-за неуместной шутки, несообразного смеха.
— А ты знаешь, Мари-Поль, что Бог приказал тебя ему пожертвовать?
Это игра, всего лишь игра или, по крайней мере, непроизвольная реакция — так закрываются рукой от солнца. Подтрунивание, которое должно ослабить слишком большое напряжение спора.
— Меня…
В больших черных глазах волнение.
— Как Исаака?
Исаака она видела у себя в Библии. |