И потом – вот. – Ксения вытащила из сумки конверт и протянула мне. – Это тебе. От отца. Мне выйти?
Я отрицательно качаю головой и вскрываю конверт.
Дорогая Лиза!
"Нет на свете греха горшего, чем трусость".
Наверное, я как никто другой понимаю правоту Булгакова. За последние десять лет не было, кажется, ни единого дня, когда бы я, подобно его Пилату, не казнил себя за принятое однажды решение.
Не вижу смысла оправдываться и просить прощения; вина моя перед тобой безмерна, мне нет ни извинений, ни оправданий. Но, хотим мы того или нет, мы – продолжение своих родителей, и, возможно, когда-нибудь, пережив свою обиду и гнев, ты задашься вопросом, что за человек был твой отец – помимо того, что он был трусом. Сохрани мое письмо на этот случай.
Мне было восемнадцать лет, когда я сделал выбор, определивший мою жизнь. Все решения, принятые впоследствии, уже нельзя назвать свободными: я превратился в подхваченную потоком козявку, трепыхания которой никак не влияют на основное направление движения и ничего не меняют по сути. В свои восемнадцать я был глупым, самонадеянным, жадным до удовольствий и безответственным. Но не рассчётливым и не циничным. Татьяна привлекла меня своей яркостью, стильностью, непривычной для провинциала раскованностью, но не перспективами, которые открывал брак с дочерью партийного бонзы. О браке я, честно говоря, не помышлял, потому, вероятно, она и выбрала меня из толпы поклонников.
Развилка, на который я в последний раз выбирал дорогу, будучи свободным человеком, обозначилась, когда Татьяна заявила, что собирается выйти за меня замуж. Если бы я тогда сказал ей "нет", всё сложилось бы иначе. Я дождался бы женщину, предназначенную мне Богом, женился на ней, и все мы – ты, я, твоя мама – были бы счастливы. Но испуг, жалкий, ничтожный испуг перед неприятностями, которые могла устроить мне разгневанная "золотая" девочка и её всемогущий папа, оказался сильнее смутного внутреннего протеста.
Обиднее всего сознавать, что тот испуг был зряшным. Отец Татьяны не стал бы мстить одному из бойфрендов дочери только потому, что тот отказался жениться; такой зять, как я, был ему даром не нужен. А со стороны самой Татьяны ничего, кроме мелких неприятностей, можно было не опасаться, основательно испортить мне жизнь было не в её власти.
Но, так или иначе, свой выбор я сделал, и дальнейшее от меня уже не зависело. Я не мог отказаться от Ирины, твоей матери, даже зная, чем нам это грозит. С первой же встречи нас повлекло друг к другу с силой, которой бесполезно было сопротивляться. Я пробовал, поверь. Взывал к своему и её рассудку, к инстинкту самосохранения, к Богу. Пытался укрепить себя примерами других людей, отказавшихся от любви из чувства долга. Все тщетно. То, что в нас проснулось, было абсолютно глухо к страхам, нравственным установкам, доводам рассудка. И неизмеримо их могущественнее.
Отрезвление наступило, когда мы поняли, что у нас будет ребёнок. Страх за тебя превозмог наше стремление быть вместе, а вслед за этим обрел силу страх за свою жизнь, за жизнь родных. Узнай отец Татьяны о нас с Ириной и о тебе, он уничтожил бы всех, не колеблясь. Этот человек для меня всегда олицетворял "барство дикое". Оголтелый помещик-самодур, царь и бог в своей вотчине, без раздумий отдающий приказ засечь до смерти провинившегося холопа.
Я сознаю, что по собственной вине лишился любимой женщины и родной дочери, что, подкинув тебя чужим людям, сделал тебя несчастной и едва не навлек на тебя гибель. Но даже теперь, зная обо всех последствиях, не могу придумать другой выход. У меня не было уверенности, что люди моего тестя не проследили меня до дома Ирины, что он не свяжет её беременность со мной и не сделает генетический тест на отцовство. Спасая тех, кто мне дорог, я обязан был исходить из худших предположений.
Ты можешь винить меня в малодушии, в слабости, в трусости, но, пожалуйста, не считай меня мерзавцем. |