Он несколько секунд молча глядел на нее, потом перевел взгляд на дочь, помедлив, громоздко поднялся. Идя к дверям, Анискин сказал:
– Мало что температура нормальная! Нельзя Зинаиде идти на похороны…
Он ушел в кухню, пробыл там несколько секунд, потом вернулся, держа в руках полушубок, а в горнице все стояла тишина, мать и дочь, склонив головы, все еще думали над словами отца. Затем Зинаида неслышно поднялась, усмехнувшись, пошла к своей комнате. Зашуршали, мягко прошли по крашеному полу длинные ноги в теплых сапожках, изогнулась тонкая талия, пронеслась плавно через всю комнату узкие напряженные плечи. В изгибе спины и талии сквозила подчеркнутая покорность. «Ты хочешь, папа, чтобы я сидела дома. Пожалуйста!» – говорила спина Зинаиды. Она открыла дверь, полувошла в нее, но обернулась резко и быстро. Брови девушки властно изогнулись, подбородок затвердел. Секунду она стояла неподвижно, потом бесшумно, как мать, скрылась. Через две-три секунды за тонкой дверью прошелестела книжная страница, раздался сдержанный вздох – и все.
– Ты этот полушубок поднадень, Игорь Валентинович, – в тишине сказал Анискин. – Замерзнешь, если пойдешь при своем пальтишке… Ты тоже одевайся, Глафира!
Когда они вышли на улицу, на крыльце колхозной конторы еще горели электрические лампочки, и в их свете красный флаг на крыше висел в воздухе прямой, как стрела – так его натянул ветер. Бушевал буран, не было у темного мира ни земли, ни неба, но в непроглядности слышались голоса людей, вспыхивали карманные фонарики, вдоль улицы, освещая фарами снег, медленно двигался гусеничный трактор с бульдозерным ножом – он пробивал дорогу от дома Мурзиных до кладбища на невысокой горушке. За трактором двигался грузовой автомобиль, а приглядевшись к темноте, Качушин увидел, что улица запружена народом, что людская толпа, протянувшись вдоль забора, загибается к переулку. Людей было так много, что следователь удивился – откуда они? Ему раньше казалось, что в деревне наполовину меньше жителей.
В темной толпе вспыхивали спички, освещая мужские лица, раздавался приглушенный женский говор, вскрикивали детишки, неподвижно стояли старики и старухи. Выл, бесился буран, лязгал гусеницами трактор; полосы эавихряющегося снега ложились на толпу, и на спинах женщин, мужчин и детей росли холмики снега, так как люди стояли спиной к ветру. По проложенной трактором дороге, двигаясь за Анискиным, Качушин и Глафира подошли к хвосту толпы, смешавшись с теми, кто пришел недавно, – трактористами, комбайнерами, шоферами, – встали лицом к плетню и тоже замерли.
Потекли медленные секунды, минуты среди тьмы, скорбного молчания, свиста бурана, равномерного, непонятного Качушину покачивания толпы. Одно овчинное плечо Качушина прикасалось к спине участкового, второе – к такому же овчинному плечу незнакомца, в зубах которого дотлевала махорочная самокрутка, освещая узкие глаза, небритый подбородок. Бульдозер уходил все дальше и дальше от центра деревни, свет фар мотался в синеватой далечине переулка, сигнальный фонарь буксующей машины горел тревожным, как крик о помощи, алым светом. А толпа все покачивалась да покачивалась, небритый сосед Качушина покачивался тоже, и следователь, наконец, понял, что сосед переступает с ноги на ногу, так как долго стоять неподвижно нельзя: мороз и ветер забираются под тулуп, ноги в валенках, казалось, ощущают железную стылость земли.
Тихо, медленно, незаметно, как все, Качушин начал покачиваться, и вскоре появилось такое чувство, точно и он, и толпа, и земля под ногами плывут. Неподвижным оставался только плетень, а все остальное двигалось, куда и зачем, неизвестно. Когда же Качушин повернулся к участковому, то он увидел, что Анискин смотрит туда, куда, рокоча, уходил бульдозер, на кладбищенскую горушку. Участковый видел, как пыльные лучи сильных фар полощутся среди берез, вальсирующие смерчи взвихривают голые вершины, опадают на темные оградки. |