А только вы всё равно не спешите, посообразите, посообразите-ка. Ход-то делу дадим хоть сейчас, да только вот приведёт ли Господь конца дождаться? Начать-то легко – кончить сложно.
Разговор то касался предметов посторонних, то снова возвращался к делу Фёдора Евстафьевича. За собором Рождества Христова, стоявшего у высокого берега Трубежа, открывался замечательно красивый вид: огромное пространство между Трубежем и Окою было залито полой водою, взору представлялось как бы пресное море, и лишь вдалеке возвышался одинокий песчаный холм, поросший соснами.
– Да сами-то они желают этого? – поставил вдруг вопрос Александр Иванович и сделал такое озадаченное лицо, что можно было действительно заподозрить его в самом живом участии. – Двадцать лет уж с лишком минуло – у нас в губернии и случая такого не было. В нынешнем своем положении они за вами, можно сказать, словно бы за оградой каменной. А ну как выйдут в вольные? А там исправник, там палаты. А ну недород? У кого одолжиться? Чем жить?
Ничего на это не отвечая, Фёдор Евстафьевич подошёл к окну.
– Впрочем, мне говорили, – вернулся Александр Иванович к зимним событиям, – что некоторые заговорщики страдают разного рода душевными расстройствами.
Фёдор Евстафьевич ещё помолчал. В последнюю турецкую кампанию он, находясь на одном из кораблей эскадры контр-адмирала Пустошкина, получил контузию, и уже много после сказались её последствия: порою на несколько мгновений впадал он как бы в некое забытье, совершенно не отдавая себе отчета, где находится и с кем разговаривает, и сейчас, глядя на рязанскую улицу, ему казалось, что он видит перед собой один из ахтиарских холмов.
– К душевным расстройствам ведёт хорошая память, – невозмутимо отозвался Фёдор Евстафьевич, продолжая смотреть прямо перед собой. – Как прекрасен сегодня закат. Ряды лоз, словно ряды кос на голове нубийской девушки, они словно черны от спелого винограда и неподвижны в своей тяжести, и между ними видна розовая кожа земли. Как прекрасен багрянец усталого солнца! Сколько в нём тайны, как влечёт оно за собой. Оно одно совершает неизменно свой круг и благосклонно ко всем без разбору. Не правда ли, когда заходит солнце и касается холмов своими нежными пальцами, тогда кажется, что вот-вот тебе откроется некая тайна, которая перевернёт твою жизнь? Это как во сне, – сон, который никак не удаётся досмотреть до конца: едва приблизишься к главному, неминуемо пробуждение… И увидишь то, что видел, засыпая: алебастровый светильник… белый огонь… Кто играет с нами такие жестокие шутки?
– Вы видели нубийскую девушку? – не то спросил, не то заметил Александр Иванович, думая о своём.
– В Александрии, – пояснил Фёдор Евстафьевич, – когда мичманом плавал с англичанами.
Проводив визитёра, Бибиков испытал облегчение. "Ох уж эти морские, – хмуро подумал он. – Где их нелёгкая только не носит. Наплаваются, насмотрятся, и ну обезьянничать. Всё-то им неймётся". – И, подойдя к столу и энергично побарабанив пальцами по столешнице, подумал ещё: – "А, впрочем, делать нечего – не миновать писать кузине".
Ершов сидел на вертикально поставленном дубовом полене, и, уперев локоть в колено, курил трубку, то и дело окутываясь свирепыми клубами сизого дыма. Несколько дворовых девок и парней, столпившись вокруг, взирали на Ершова с каким-то онемелым благоговением. С бесцеремонным любопытством они рассматривали его робу, его крепкую шею, к которой будто уже несходимо пристал загар неведомых небес, и даже когда дым его трубки окутывал их, они не отступали ни на шаг и даже девки не осмеливались закрываться рукавами.
– И говоришь, из любой земли до любой земли доплыть можно? – ломким юношеским голосом спросил щупленький паренёк, которого остальные звали Николка. |