И, созерцая их, я сказал себе: «Как смеем мы, жалкие смертные со своей краткой жизнью, жаловаться на чью-либо смерть, когда видим вместо стольких городов, бывших великими, одни мертвые развалины?»
Диктуя Тирону ответ, Цицерон плакал:
— «…у меня, дорогой Сульпиций, оставалась дочь. Было где отдохнуть и преклонить голову. Беседуя с ней, я забывал горести и заботы…»
Он всхлипнул и продолжал шептать прерывистым старческим голосом. Вдруг лицо его сморщилось, но он овладел собою:
— «…до этого времени я находил в семье средство, чтобы забыть о несчастьях республики. Но что может предложить мне республика, чтобы я забыл о несчастьях семьи? Я должен избегать свой дом и форум, ибо дом не утешает меня в горестях, причиняемых республикой, а республика не может заполнить пустоту моего дома».
В этот вечер он задумал написать на смерть дочери сочинение, увековечивающее ее имя, и назвал его «De consolatione».
Мысли Тирона были иные: «Настолько ли виноват Долабелла, чтобы порицать его за любовные увлечения? Он любит веселых девушек и женщин, а Туллия была сухая телом и душою; плоская, как рыба, некрасивая, начиненная философскими рассуждениями. Кому нужна такая жена? Наверно, она и любила по-философски, избегая телесного общения, а такая женщина — горе и несчастье для мужа. И не таким ли горем, несчастьем для Публилии был бы через некоторое время Цицерон? Импотентный старик, с дрожащими руками, расстроенным желудком и иными немощами. Как я рад, что он отказался от женитьбы на сестре Гиртия!»
— Напиши Аттику, — прервал Цицерон его размышления, — что я благодарю его за заботы о ребенке Туллии и частые посещения кормилицы. Пусть он уговорит Теренцию сделать завещание в мою пользу и запретит Публилии добиваться свидания со мною.
Тирон, не возражая, писал. Скорбная складка залегла у него между бровей, — он жалел господина, которого любил всем сердцем.
Дни и ночи работал Цицерон над сочинением «De finibus bonorum et malorum», изредка отрываясь, чтобы заняться своей любимой «Academica». Стихи он отложил, решив возвратиться к ним, как только успокоится от волнений, ниспосланных судьбою. Обширная переписка с рабами и клиентами, с Аттиком и Квинтом была сведена к нескольким безотлагательным эпистолам.
— Сын мой, — говорил Цицерон, обнимая каждое утро и целуя любимого волноотпущенника, — прости, что я надоедаю тебе, глаза твои красны от непосильной работы, но труд, задуманный мною, должен быть завершен…
— Господин мой, — отвечал Тирон, целуя ему руку, — ты знаешь мою любовь, преданность и готовность помогать тебе…
— Да наградят тебя боги, Тирон! Когда я умру, ты отдохнешь…
Вольноотпущенник, скрывая слезы, опустил голову.
— Господин, я слабее тебя телом, — шепнул он, — и не тебе первому говорить о смерти…
Цицерон с грустью взглянул на него.
— Я устал жить, Тирон, очень устал… Нет никого у меня из близких, кроме тебя и Аттика… Но у Аттика свои дела, а ты всегда при мне…
— Ты забыл, господин, — упрекнул его вольноотпущенник, — что у тебя есть брат Квинт и сын Марк…
— Увы, сын мой, они не так любят меня, как ты…
Тирон вздохнул. Да, они мало любили оратора и писателя. Квинт, неудачно женившийся на Помпонии, сварливой сестре Аттика, находился под влиянием раба Стация, и это возмущало жену. Бешеные ссоры супругов кончались нередко взаимными оскорблениями, грязными намеками на власть раба над господином. Квинт готов был избить жену, но Стаций выпроваживал его из дому и нередко сопровождал в таберну «Галльский петух», где они пьянствовали в обществе гладиаторов и простибул до самого рассвета. |