У меня, знаешь ли, накопился неплохой гардероб, хватит до конца моих дней и еще останется. Я уже свыкся с этой мыслью, а поначалу жутковато казалось: человек умрет, а всякие его жилеты и ботинки, щетки и бритвы преспокойно останутся. Теперь-то я примирился, но все же в этом, по-моему, есть что-то неправильное. — Он заглянул Алану в лицо. — Хлебнул, поди, как следует, мой мальчик?
— Не без того. Из здешних парней не многие вернутся домой.
— Гм. Печально. Ты славный мальчуган, Алан. Обидно, что я ничего не могу для тебя сделать, — ни денег, ни знакомств. Как тебе граммофон, нравится?
— Мне-то — да, но я не знал за вами такой склонности.
— Верно. Новое увлечение. Пару лет назад распродал монеты. Потом марки, за хорошие деньги, кстати. Все не мог решить, что коллекционировать дальше, вот и надумал, буду-ка я слушать музыку. Отличный аппарат, скажу я тебе, лучший из того, что сейчас производят.
Алан согласился с этим.
— Ну, а Малер?
— А, ты про «Песнь о земле»? Сначала она казалась мне чересчур замысловатой и слишком уж китайской, но теперь начинает доходить. Душераздирающая вещь, в сущности. — Дядя Родней откинулся на спинку стула и пустил изо рта безупречно круглое кольцо дыма, самодовольно проводив его взглядом. — Теперь она мне нравится.
— Диана говорит… — начал было Алан.
— Нет-нет, мой мальчик, не хочу слышать, что говорит Диана. Она теперь один сплошной комок нервов, оттого что у нее убили мужа. Понять ее, конечно, можно, хотя на мой вкус человек он был скучный. Но если ты хочешь знать, чем и почему я занимаюсь, спроси у меня самого, а не слушай Диану или вашу мать. Джералд со своей женушкой, эти просто не способны понять душу такого человека, как я. У них соображения не больше, чем у механиков в каком-нибудь гараже. Так что они не пропадут. Настоящие механики из гаража, а в этом мире скоро только останутся что завод, гараж и аэродром. Истинный же мир, мой мальчик, мир, в котором стоит жить, кончен. Эти ребята — Малер, Элгар, Делиус и остальные — предчувствовали конец уже давно, видели его приближение и напоследок озирались вокруг, как бы бросали прощальный взгляд на красоту, изящество, прелесть, зная, что всему этому осталось существовать недолго. Выпьешь виски? У меня еще сохранилась пара бутылок.
— Нет, дядя, спасибо. Давайте вам налью, а вы пока кончайте свою мысль.
— Хорошо, благодарю. Много не лей. Представь себе, что ты влюблен в женщину, вернее, был когда-то влюблен, — продолжал рассуждать дядя Родней, у которого в свое время, как говорили люди, было несколько романов с прославленными светскими красавицами. — Она была прелестна, вся — грация и огонь, — только таких женщин и можно любить, смотри не свяжись с современной дюжей фермершей — так вот, ты приезжаешь ее навестить, она такая же красивая, как была, но постепенно ты замечаешь в ней то, другое, третье и вдруг сознаешь, что дни ее сочтены, что она обречена. Ты возвращаешься, и — понимаешь ли, ты поешь об этом, выражаешь все это в музыке, в плаче скрипок, в возгласах тромбонов, изливаешь свои чувства: прежний восторг, любовь, горе. Вот что испытывали эти композиторы — и я тоже, — и речь не только о женщинах, хотя и они, естественно, сюда входят, а обо всем мире, обо всей нашей бывшей злополучной жизни. — Дядя Родней разволновался, теперь это был не видный дипломат прошлых времен и даже не деревенский джентльмен-коллекционер — личина, под которой он успешно прятался после 1938 года; перед Аланом сидел зловещий пророк, мрачный Иеремия лондонских аристократических клубов, и указывал в него дрожащим старческим перстом. — Ты на добрых полстолетия моложе меня, мой мальчик, но скажу честно, я тебе не завидую. |