|
А там посмотрим. Может, вернется еще его времечко. Ему-то вряд ли уж удастся по-человечески пожить, так хоть посмотрит, как будут душить эту зажравшуюся сволочь, посмеется тогда над этими жирными боровами, каждый день входящими в «Невский Палас», толпящимися у обменных пунктов, покупающими в ларьках «Мальборо» и опасливо сторонящимися его, Робертова, грязного пиджака — мордами их, мордами в грязь, в говно, сапогом по харям, по харям…
Роберт заворочался на равномерно разложенных тряпках. Он лежал, почти упираясь головой в клетку лифта, уже много лет не работающего и служившего для Роберта и его предшественников одновременно унитазом и мусоропроводом. На площадку шестого этажа этой лестницы в доме на Пушкинской, 10, кроме него, практически никто не забредал. Двери четырех квартир были крест-накрест заколочены досками, дворники не поднимались выше первого этажа, а жильцам снизу было все равно, что над ними происходит. Несколько раз изменив положение своего замерзшего на ночном холоде тела, Роберт понял, что заснуть снова ему уже не удастся. Он лениво поворошил рукой кучу тряпок, которые набрал вчера вечером во дворе, — кое-что вполне можно было носить и даже припрятать на зиму, места для хранения у него были в подвале, и он надеялся, что никто еще из его уличных дружков про них не пронюхал. На вокзал, что ли, сходить? Милиции он не боялся: милиция уже давно потеряла к бомжам всякий интерес — что с них взять, кроме вшей, а задерживать — куда сажать, чем кормить, морока одна с ними.
Роберт, продолжая лежать — одна из выработанных бездомной жизнью привычек экономить силы при любой возможности, — достал из нагрудного кармана пиджака окурок, вернее, почти целую, едва обугленную в начале своем сигарету «Стрела», помятый коробок спичек и неторопливо, со вкусом, шевеля губами и присвистывая, прикурил. На вокзал. Там можно и пожрать чего-нибудь, перехватить в буфетах, и сигарет-папирос на полдня вперед настрелять, и денег подзаработать. А если не денег, то уж налить-то, по крайней мере, кто-нибудь нальет. Осторожно затушив о стену недокуренную до конца «Стрелу», он сунул ее обратно в карман, с тихим кряхтеньем поднялся на ноги, сдвинул кучу тряпок, служившую ему постелью, в сторону, подальше от света, и стал медленно спускаться по лестнице.
Солнце еще не взошло, но во дворе было вполне уже светло — тихо, безлюдно, спокойно и свежо. Роберт с тоской вспоминал в такие ранние чистые утра, как прежде, в прошлой своей жизни, такими свежими безоблачными утрами выходил он из дома и неторопливо шел к автобусной остановке, куря на ходу вторую или третью уже папиросину, помывшийся, побрившийся, позавтракавший, иногда уже выпив пивка, припасенного с вечера, иногда просто в предвкушении большой граненой кружки у ларька, среди своих мужиков, веселых и простых, знакомых до последнего масляного пятна на задубевших спецовках. Он садился в автобус под номером 114 на проспекте Славы, втискивался в битком набитый салон, наступал кому-то на ноги, толкал локтями, ему тоже наступали и его толкали больно и с силой, но без злобы, с шуточками, веселым матерком — все были здесь едины, всем было по пути, и дела у всех были одинаковые. На пути к остановке он думал об этом автобусе почти с ненавистью — особенно когда был с похмелья, а это было почти всегда. Хотелось сесть в мягкое кресло, подремать, расслабиться, опустить гудевшую голову на грудь, но где там! Автобус забивался до предела за много остановок до той, где садился Роберт, даже нарушая этот последний предел. И на каждой следующей народ лез и лез — куда, казалось бы? Но нет, на работу опаздывать нельзя, и каким-то непостижимым образом в результате ругани, пинков и сдавливания с трудом дышащих пассажиров в салон помещались все желающие. «Автобус не резиновый», — привычно шутил водитель, все трясущиеся, потеющие и качающиеся, падавшие друг на друга, стиснутые так, что можно было поджать ноги и висеть, все пассажиры каждый день посмеивались над традиционной шуткой и передавали пятаки, если они были. |