Это явно был пьяный американец, который счел отличной шуткой зарегистрироваться под именем герцога Виндзорского, приписав: «О-ля-ля, что за ночь!» Я мельком взглянул на подписи и, к своему удивлению, увидел фамилию старого приятеля. Я не верил своим глазам. Захотелось немедленно вычеркнуть его. Я спросил Александроса, много ли американцев бывает в Фесте. Он ответил утвердительно, и по блеску в его глазах я понял, что они оставляли хорошие чаевые. Понял я и то, что им тоже понравилось вино.
Вино, по-моему, называлось мавродафне. А если нет, то должно было бы так называться, потому что это восхитительное темное слово и превосходно передает особенность того вина. Оно проскальзывает в глотку, как расплавленное стекло, его тяжелая красная струя воспламеняет вены, ширит сердце и воображение. Чувствуешь себя отяжелевшим и вместе с тем легким, проворным, как антилопа, и одновременно не способным пошевелиться. Язык — как сорвавшаяся с якоря лодка, нёбо приятно распухает, руки неопределенно жестикулируют, как если б ты рисовал толстым мягким карандашом. Хочется изобразить все сангиной или помпейской красной, добавляя штрихдругой углем или ламповой копотью. Предметы становятся крупными и расплывчатыми, краски более верными и живыми, как у близорукого, когда он снимает очки. Но главное — становится светло на душе.
Я сидел и болтал с Александросом на глухонемом языке сердца. Через несколько минут мне надо было двигаться обратно. Я не жалел об этом; бывают переживания столь удивительные, столь неповторимые, что одна мысль о том, чтобы продлить их, кажется крайней формой неблагодарности. Если я не уйду сейчас, то останусь здесь навсегда, отвернусь от мира, отрекусь от всего.
Я прошелся напоследок вокруг павильона. Солнце скрылось за громоздящимися облаками; разноцветный ковер Мессары был испещрен пятнами густой тени и зеленовато-желтыми отблесками света под свинцовым небом. Горы приблизились, из голубых стали синими, массивными и зловещими. Минуту назад мир казался воздушным, похожим на сон, изменчивым, тающим; теперь он неожиданно обрел плоть и вес, мерцающие очертания сошлись в оркестровом строе, орлы покинули свои гнезда и висели в небе, как разъяренные вестники богов.
Я распрощался с Александросом; у того были слезы на глазах. Я поспешно начал спускаться по тропе, вившейся по краю склона. Не успел я сделать и нескольких шагов, как меня догнал Александрос с букетиком цветов. Он сунул мне его, и мы повторно попрощались. Несколько раз я оглядывался и видел, как он все стоит и машет рукой. Тропа впереди круто спускалась вниз к узкой лощине. Я оглянулся напоследок. Александрос стоял на прежнем месте, теперь уже крохотная точка, и продолжал махать. Небо угрожающе потемнело; скоро стеной обрушится ливень и все затопит. Спускаясь, я спрашивал себя, увижу ли Фест когда-нибудь еще. Было немного грустно оттого, что со мной не было никого, чтобы разделить невероятный этот дар; одному смертному почти не под силу вынести его огромности. Может быть, потому я и оставил Александросу царские чаевые — не по щедрости своей, как он, верно, подумал, но из чувства вины. Если бы там даже никого не было, я все равно оставил бы что-нибудь.
Едва я забрался в машину, припустил дождь, сперва слегка, потом все сильней и сильней. К тому времени, как мы покинули плодородную равнину, земля представляла собой бурлящее водное пространство; то, что было окаменевшей на солнце глиной, песком, бесплодной почвой, пустошью, теперь представляло собой ряд затопленных террас, пересекаемых коричневыми бурными водопадами, реками, текущими во всех направлениях, мчащими к огромной впадине, над которой поднимался пар и заполненной мрачными глыбами земли, сучьями деревьев, камнями, кусками сланца, руды, дикими цветами, мертвыми насекомыми, ящерицами, тачками, пони, собаками, кошками, будками уборных, желтыми кукурузными початками, птичьими гнездами — всем, что не имело разума, или ног, или корней, чтобы спастись или устоять перед напором стихии. |