Вскоре он вытек весь, но кое-что в руках у Игоря Чебышева осталось: в правой ладони, как оказалось, он держал выбеленную временем и непогодой персиковую косточку, а в левой, как младенец в колыбели, уютно устроился бычок – мятый окурок, пожелтевший и сморщенный, как стариковский член.
Почувствовав, что в ладонях у него что-то есть, Чебышев приоткрыл глаза, приподнял голову и осмотрел добычу.
– Мать твою, – сказал он, стряхнул с ладоней дрянь и брезгливо вытер их о песок.
Настроение испортилось, проснувшийся было патриотизм, пускай себе и шутовской, пляжный, улетучился, и Чебышевым снова овладело тоскливое раздражение. Какого дьявола они тут делают? Можно подумать, им заняться больше нечем! "Так надо", – было ему сказано, когда он предпринял осторожную попытку узнать, какого дьявола он должен убивать самое горячее во всех отношениях времечко, валяясь на грязном пригородном пляже кверху брюхом. "Так надо" – хорошее объяснение, если его дают пятилетнему карапузу, который не хочет ложиться спать или, к примеру, отказывается жрать овсяную кашу. Но для взрослого человека оно не годится, потому что ни хрена не объясняет. Так говорят тузы, когда хотят заткнуть рот своим шестеркам, которые задают слишком много вопросов. А Игорь Чебышев – не шестерка. Без него, Игоря, из этой затеи никогда ничего бы не вышло, и кто, как не он, имеет право быть в курсе всех нюансов? А ему говорят: "Так надо" – и, чтобы он поступил именно так, как надо, а не как-нибудь иначе, приставляют к нему Буру в качестве пастуха. Вернее, пастушьей овчарки...
На заднем плане этих раздраженных, окрашенных нарастающей тревогой размышлений то и дело воздвигалось, подобно мрачной грозовой туче, воспоминание о сломавшейся иголке. Использованный шприц Игорь украдкой выбросил в мусорную урну в центре города; кажется, все прошло гладко, все было шито-крыто, хотя... Сколько времени-то прошло? То-то и оно, что всего ничего – какие-то несчастные сутки. Для громоздкой и неповоротливой машины правосудия сутки – ничто. Игорю представились десятки длинных, скудно освещенных казенных коридоров, прокуренные, заваленные бумагами кабинеты с обшарпанной допотопной мебелью и их обитатели – плохо одетые, скверно выбритые, неприятные в общении люди, которые лениво, спустя рукава отрабатывают свое невеликое жалованье – пишут бумажки, читают бумажки, перекладывают бумажки с места на место, изнуряют свидетелей нудными допросами, прикармливают стукачей, рассказывают друг другу плоские анекдоты и снова возвращаются к своим бумажкам – пишут, читают, перекладывают с места на место... И на одном из бесчисленных письменных столов в одном из этих затхлых кабинетов, вполне возможно, уже лежала составленная чугунным ментовским слогом бумажка, касавшаяся обломка медицинской иглы, извлеченного из трупа некоего гражданина Гальцева. И очень могло быть, что кто-то плохо выбритый, в мятом кургузом пиджачишке уже ломал свою нечесаную голову, пытаясь понять, каким это образом человек, который только что вернулся бизнес-классом из Австрии, очутился на автобусной остановке в десятке километров от аэропорта, в чистом поле, с остановившимся сердцем и с обломком иглы от медицинского шприца под левой лопаткой.
Несмотря на жару, кожа Игоря покрылась зябкими мурашками, когда он, будто наяву, увидел перед собой лицо этого безымянного мента – невыразительное, с вялым ртом и набрякшими от бессонницы и злоупотребления спиртным веками. Видение было таким четким, что смахивало на галлюцинацию, и Игорь подумал, что так, должно быть, выглядят первые симптомы солнечного удара.
Он повернул голову и сквозь дым своей сигареты снова посмотрел на Буру. По загорелой спине Буры было невозможно определить, о чем он думает и думает ли вообще. У него постоянно был такой вид, что Игорь, глядя на него, все время вспоминал популярный во времена горбачевской перестройки значок с надписью: "Я далек от мысли". |