Изменить размер шрифта - +
Несколько сот человек стоят, сидят и лежат на ней группами, состоящими из земляков: настоящая этнографическая выставка. И я разыскал земляков по уезду. Высокие неуклюжие хохлы, в новых свитках и смушковых шапках, лежали тесной кучкой и молчали. Их было человек десять.

 

– Здравствуйте, братцы.

 

– Здравствуйте.

 

– Давно из дому?

 

– Та вже двi недiлi. А вы яки-таки будете? – спросил меня один из них.

 

Я назвал свое имя, оказавшееся всем им известным. Встретив земляка, они немного оживились и разговорились.

 

– Скучно? – спросил я.

 

– Так як же не скучно! Дуже моторно. Коли б ще годували, а то така страва, що и боже мiй!

 

– Куда ж вас теперь?

 

– А хто ёго зна! Кажуть, пид турку…

 

– А хочется на войну?

 

– Чого я там не бачив?

 

Я начал расспрашивать о нашем городе, и воспоминания о доме развязали языки. Начались рассказы о недавней свадьбе, для которой была продана пара волов и вскоре после которой молодого забрали в солдаты, о судебном приставе, «сто чортив ему конних у горло», о том, что мало становится земли, и поэтому из слободы Марковки в этом году поднялось несколько сот человек идти на Амур… Разговор держался только на почве прошедшего; о будущем, о тех трудах, опасностях и страданиях, которые ждали всех нас, не говорил никто. Никто не интересовался узнать о турках, о болгарах, о деле, за которое шел умирать.

 

Проходивший мимо пьяненький солдатик местной команды остановился против нашей кучки и, когда я снова заговорил о войне, авторитетно заявил:

 

– Этого самого турку бить следует.

 

– Следует? – спросил я, невольно улыбнувшись уверенности решения.

 

– Так точно, барин, чтоб и звания его не осталось поганого. Потому от его бунту сколько нам всем муки принять нужно! Ежели бы он, например, без бунту, чтобы благородно, смирно… был бы я теперь дома, при родителях, в лучшем виде. А то он бунтует, а нам огорчение. Это вы будьте спокойны, верно я говорю. Папиросочку пожалуйте, барин! – вдруг оборвал он, вытянувшись передо мной во фронт и приложив руку к козырьку.

 

Я дал ему папиросу, простился с земляками и пошел домой, так как наступило время, свободное от службы.

 

«Он бунтует, а нам огорчение», – звенел у меня в ушах пьяный голос. Коротко и неясно, а между тем дальше этой фразы не пойдешь.

 

 

* * *

 

У Львовых тоска, уныние. Кузьма очень плох, хотя рана его и очистилась: страшный жар, бред, стоны. Брат в сестра не отходили от него все дни, пока я был занят поступлением на службу и ученьями. Теперь, когда они знают, что я отправляюсь, сестра стала еще грустнее, а брат еще угрюмее.

 

– В форме уже! – проворчал он, когда я поздоровался с ним в комнате, закуренной и заваленной книгами. – Эх вы, люди, люди…

 

– Что же мы за люди, Василий Петрович?

 

– Заниматься вы мне не даете – вот что! И так времени совсем нет, кончить курса не дадут, пошлют на войну; и так многого узнать не придется; а тут еще вы с Кузьмой.

 

– Ну, положим, Кузьма умирает, а я-то что?

 

– Да вы разве не умираете? Не убьют вас – с ума сойдете или пулю в лоб пустите. Разве я не знаю вас, и разве не было примеров?

 

– Каких примеров? Разве вы знаете что-нибудь подобное? Расскажите, Василий Петрович!

 

– Отстаньте вы, очень нужно вас еще пуще разогорчать! Вредно вам.

Быстрый переход