Они испугались еще больше — Курчатов еле стоял на ногах. Он хотел немедленно отправиться в институт — верней, по институтам, их в Казани было много, и ленинградских, и московских. Марина Дмитриевна запротестовала. Она никуда его не пустит, он должен лежать, он, наверно, простудился в дороге, друзья наведаются сами.
Он покорно разделся и лег. Температура повышалась. Возможно, сыпной тиф, думал он с опаской. Как бы не заразить Марину! Она хотела присесть на кровать, он не разрешил приближаться к себе, показал на стул. Она подала письмо.
— От Флерова, Игорек. Он приезжал в Казань, выступил с докладом. Прочесть тебе, или сам прочтешь?
Курчатов пробежал глазами письмо, положил его рядом, думал, уставясь взглядом в потолок. Марина ушла на кухню готовить ужин. Комната ей в Казани досталась проходная, в коммунальной квартире. Борис Васильевич жил в отдельной комнатушке, но сырой и темной и до того крохотной, что там мог поместиться только один человек.
Флеров умолял Курчатова возобновить работы по ядру. Он писал, что решение закрыть ядерную лабораторию — ошибка. Ведь другие лаборатории функционируют, почему же так расправились с ними? Он настойчиво тянул своего руководителя к прежней жизни, к прежним темам.
Вернувшаяся Марина Дмитриевна с тревогой сказала:
— Игорек, на тебе лица нет!
— Температура, — ответил он, дотрагиваясь до лба. — Придется поваляться в постели.
Она присела на стул рядом с кроватью.
— Что ответишь Георгию Николаевичу? На конверте адрес полевой почты.
— Ничего не отвечу, Марина. Что ему отвечать?
Он замолчал, опустил веки.
Вечером врач долго выслушивал больного, велел с постели не подниматься и принимать все лекарства, которые удастся достать, — он оставил на столе список. Марине, провожавшей его к выходу, врач сказал, что у мужа воспаление легких, состояние грозное. Надо бы госпитализировать больного, но больницы переполнены ранеными.
Ночь прошла беспокойно, Курчатов метался, стал бредить. Утром Марина поспешила к Иоффе — среди указанных лекарств были такие, каких в аптеке не достать. Иоффе пообещал обратиться в Академию наук и в обком партии за помощью. Вечером он сам принес лекарства. Курчатов слабым голосом поздоровался, но говорить связно не мог.
— Болезнь по нынешнему времени — недопустимая роскошь, — печально сказал Иоффе Марине Дмитриевне. — Но все, что можно сделать в Казани, сделаем.
Неделя шла за неделей, выздоровления не было. А когда месяца через два он стал подниматься, ноги так плохо слушались, что приходилось хвататься за что-нибудь руками, чтобы не упасть. Однажды он дотащился до настенного зеркала — из стекла смотрело незнакомое, густобородое лицо. Марина ласково сказала:
— Не узнаешь себя? Надо побриться, Игорек, будешь прежним.
Прежним он быть не хотел. Он объявил, что не расстанется с бородой — во всяком случае, на все время войны. Он с удовольствием смотрел в зеркало. У прежнего Курчатова бросался в глаза скошенный назад подбородок, он вносил в лицо что-то женственное. О нынешнем волевом, суровом лице никто не сказал бы, что в нем сохранилась хоть капля мягкости. Мужественное, почти грозное, оно соответствовало строгому времени, он был доволен своим обликом.
Марина Дмитриевна не торопилась знакомить его со всем, что случилось за время болезни. О матери сказала, лишь когда он стал сердиться, что от него утаивают судьбу близких. Мать вывезли по Ладоге в Вологду, но, ослабевшая от голода, она уже не поправилась — в феврале Марью Васильевну похоронили. Еще Курчатов узнал, что в Свердловске заболел сыпным тифом заведующий лабораторией брони Куприенко. Болезнь быстро свела его в могилу. Александров был на Баренцевом море, сотрудники по Севастополю — на Черном и Каспийском, в волжских портах. От них приходили письма — дела везде шли успешно. |